Форумы портала

РАССКАЗ О ДОСТОЕВСКОМ

  • автор: Максим Ларченко
  • e-mail: franzferdinand@ukr.net

Федор Михайлович встал, чему поспособствовал гудок паровоза. Время идти на платформу. Поправляя воротник пальто, он направился к выходу зала ожидания Николаевского вокзала города Санкт-Петербурга. На дворе серела вечная зима 1877 года. Федор Михайлович улавливал неприятные полутона петербургского неба и думал о смешных и даже в некоторой степени богохульных метафорах, которые можно было бы использовать в новом выпуске дневника. Забавно, думал он, как легко меняется общественное мнение . Проходя через старушку, торгующую простынями, он вспомнил, с каким рвением вчера перед сном хотел описать неистовство своей Аполлинарии. «Пальцы ее ног панически хватали чистую простынь, словно она задыхалась, пальцы, словно губы ребенка, неистово сосущие нежно-белую материнскую грудь». Засмеют и заплюют. Да чего стоит один лишь Белинский? Возьмет да и разотрет в прах все моральные постулаты, каковые я строил на протяжении стольких лет. Легко Шарлю, о, да так и всегда было. Париж – мечта каждого, кто хоть немного обладает этаким свойством человеческого мышления, как творчество, свободное от предрассудков. Это все Реформация. И недопустимая отсталость нашего народа. Приходится врать и народу и самому себе. Врать, что мы не такие, врать что мы лучше. А ведь мы просто сзади, подпираем русскими руками карету прогресса, и нам за ними не угнаться. Мы черепаха и мы же Ахиллес. Собака и хвост. А в чем отличие то наше? Разврата и в Петербурге достаточно. Разрешат ли все это описать. Именно с этой целью Федор Михайлович два месяца назад выслал в Париж приглашение погостить у себя своему драгоценнейшему другу по переписке, юному поэту Шарлю Бодлеру. Коего, собственно говоря, и встречал сейчас на сонной заснеженной платформе Николаевского вокзала. Он хотел изучить Бодлера живого, Бодлера настоящего, разговорного.
Черный паровоз плавно, с апатией машины, подтягивал послушные вагоны к ожидающим. Грязные окна свидетельствовали о расстоянии, которое пришлось преодолеть пассажирам, из этих окон улыбающимся. Резкий звук, трижды повторившийся эхом - сотни птиц, в один миг вспорхнувших с крыш, дорожек, деревьев, проводов.
- Скажу вам, мсье Достоевский, гнусавость вашего российского небосвода достойна восхищения. Не находите?, - с улыбкой произнес Шарль, спускаясь с последней ступени вагона, придерживаясь руки, которую Федор Михайлович уважительно протянул как: а)руку помощи сходящему со скользких ступенек; б) руку приветствия мужчины мужчине; в) ладонь опыта ладони молодости; г) пальцы России пальцам Франции.
- Я думаю, я сказал бы то же самое на вашем вокзале, Шарль. Да и в любом месте на нашей с вами земле, где сезон холодов накидывается на архитектуру. Во французском селе, по-моему, зимой еще тоскливей. Если верить фотографиям. Мрак, он ведь не в облаках, а в нас.
Что привлекло внимание Достоевского, так это одежда Шарля. Не по сезону. Слишком легко, но со вкусом. Словно маргинальный бюрократ, облаченный во все черное, тесное, современно-европейское. И в тоже время напоминающий анахорета-гомосексуалиста.
- Как поездка? Очень устали, наверное? Давайте ваши вещи, я помогу вам нести, - искренне предложил Федор Михайлович.
- Спасибо, - с облегчением ответил француз, подавая Достоевскому два чемодана из своих троих - вы же сами знаете эти поезда. Я вот как въехал в Россию, так сразу представил себя Мышкиным, забавно, не правда ли? Только вот багажа у меня чуть побольше, чем у князя будет, - иностранный смех. Попрошайки просили мелочи. Внимание им не уделялось по причине увлеченности разговором. Или же, потому что привыкли.
- Забавно. Но ваши образы, юный мой Шарль, я как не пытаюсь, не могу все же перенести на собственную действительность. Разве что лошадь, которую я видел однажды в детстве, была такой же мертвой, как в вашем стихотворении, - Федор Михайлович, постепенно краснея и повышая интонацию, все же пресек себя, закончив предложение спокойно. Он не мог понять, чем был вызван такой приступ злословия. И ему даже стало стыдно, но обладатель солидной бороды надеялся на трудности русского языка в ушах Шарля. Как он и ожидал, сказанное им произвело совершенно неожиданное впечатление. Бодлер засмеялся:
- В ваших письмах узнается такое же чувство юмора. У вас в России, господин Достоевский, люди умеют смеяться от души. Этому я завидую. Об этом мне говорил однажды Бальзак. Особенно простолюдины, я слышал, ваши, ну просто животы рвут европейским гостям.
Неодобрил. И не такое о нас говорят. Федор Михайлович смотрел на молодое лицо французского поэта, вглядывался в, невзирая на морозный румянец, впалые щеки и странный, немного животный блеск в глазах и вспоминал газетные статьи о Бодлере. В них его поносили за развращенность, за приверженность к наркотикам и транжирство. Он пытался представить взаимопонимание, видел в голове диван, камин и приятный разговор двух литераторов, в красных полутонах, легка пьянея от вина он слушал поэзию Бодлера и задавал ему вопросы касательно тех или иных приемов. До приезда Шарля он часто предавался таким мечтаниям, но сейчас все было на грани уничтожения. Они слишком неодинаковые, чтобы понять друг друга. Два писателя вышли к дороге, пытаясь найти карету. Из-за угла в это же время появлялась толпа неспешно ступающих людей. Мороз был такой силы, что толпу со всех сторон окружало сияние пара. Слышался плач и пронзительные крики. Покойника несли на кладбище, и по количеству плывущих в дымном ореоле людей, провожающих этого покойного в последний путь, это был похорон бедного человека. Про себя Достоевский улыбнулся, он представил как Шарль, как только похорон равняется с ними, примыкает к толпе и растворяется в ней, скорбя о неизвестном лишь по причине своей мрачной одежды. Но когда процессия поравнялась с ними на самом деле, Бодлер, не замедляя своего шага, внезапно заплакал. И стал похож на красивую женщину.
- Да что же вы, миленький, ну? Не будьте столь чувствительны. Разве ваши Цветы Зла не есть этот самый похорон? Да он в миллион раз печальнее этого, Шарль, ну, прошу вас, пойдемте дальше, не оборачивайтесь, это просто мертвая бездомная старушка, - Федор Михайлович распереживался, так как и со всех сторон и даже из самой процессии на них с Шарлем устремились непонимающе-негодующие взгляды. Он бы никогда не посмел так небрежно отзываться о покойном. Но надо было действовать, ведь он впервые видел, как плачут молодые французы. Причину была очевидной. Во Франции так не плачут за мертвыми. Католики вообще люди холодные. О, если бы Шарлю побывать в Сербии да послушать их надгробные причитания. Он наверняка потерял бы сознание. Бодлер молча всхлипывал, поглядывая из-под ладоней на лежащий в красной материи профиль бабушки, на скорбные сухие венки, предоставленные городским муниципалитетом, от которых, казалось, веет настоящим, реальным загробным миром. Лишь когда плач похоронный стих и смешался с криками петербургских ворон, юноша поднял глаза для обьяснений.
- Мсье Достоевский, прошу меня извинить, я не знаю что это со мной за чертовщина, наверное, усталость сказывается, но я искренне прошу прощения- тихо произнес он, вытирая красные как атлас под старухой очи черным носовым платком.
Наконец-таки, после пяти-шести попыток, им удалось найти свободную карету. Лакей, с длинными закрученными усами и красный как свежесвареный украинский борщ, немного поднял дух Шарля. Во-первых, своим украинским говором, а, во-вторых, шутками и расспросами. Он принял их двоих за отца и сына.
- Я вот, когда сына своего, с Кубани вернувшегося, встретил на вокзале, первым делом повел его в кабак. Там-то мы с ним подушевничали. После долгой разлуки, князь, кабак – самое то. Там, как бы это сказать, сердца в прежний ритм возвращаются, - глупо хихикая, прогудел Иван. Но врядли егт так звали. Так к нему обратился Шарль. Что за идиотизм. Федор Михайлович изумился метафоричности, краснословию и рекламным способностям погонщика, и, ничего не ответив, занял место в карете. За это он и любил простонародье. Назвав адрес, он попытался завязать с Шарлем разговор. Ничего не вышло, юноша траурно глядел в окно на холодные улицы и исторические монументы. А может виной всему отец-сын?

Достоевский внимательно наблюдал, как Бодлер жует картофель, как он думает свои бодлеровские мысли и предавался в это время своему достоевскому анализу. Француз сидел на деревянном старинном стуле, скрестивши ноги, разбалтывая одной чертей на носке черного туфля. Его тени плясали под давлением двух свечей в попытке изобразить искусство наскального танца. Федор Михайлович тщетно пытался придумать тему, которая: а)будет достойно обговорена обеими сторонами; б) не вылетит бесплодно в нагой заоконный Петербург, а все же поможет Достоевскому вытянуть важную информацию, для выплескивания которой Бодлер, в принципе, и находился на его кухне. Шарль жевал громко и не без раздражающего сопения носом. Федор Михайлович вспомнил утренний приступ агрессии и заметил, как тот же огонек в груди раскручивается по своей оси, набирая массу. Что-то не так с этим поэтом над поэтами. Слишком мрачно он сосуществует с предметами в пространстве. Но все же он начал:
- Вам не интересно, юный Шарль, какое из ваших сочинений я предпочитаю анализировать на досуге чаще всего?
- Ну почему же не интересно, Федор Михайлович, очень даже. Какое? Наверняка Une Charogne? - он вытер тонкие губы той же черной салфеткой, которой вытирал слезы утром. Сначала дожевал, а потом лишь ответил.
- Не принимайте всерьез сказанное мной утром, анекдот, он на то и анекдот, чтоб не говорить о нем в серьезной беседе. Падаль – стихотворение, достойное вашего гения. Но все же…я "Мученицу" вашу люблю. Сдается мне, в ней лишь полностью проглядывает тот мрак, который вы пытаетесь изобразить. Мертвым обезглавленным телом изображая горечь бытия, вы как бы любуетесь этим «цветком». Но что за картину вы описываете? Очень любопытно было бы на нее поглядеть, - Достоевский входил в разговор, просачиваясь словами и образами, обволакиваясь присутствием Бодлера он чувствовал, как воплощается его фантазия.
- Нет никакой картины.
- Как нет?
- Да вот так. Я все выдумал. Но зная, как остро отреагируют на столь изощренный и неординарный плод моего воображения, я приписал образ неизвестному художнику. На самом деле, я бы не приехал к вам из-за одной лишь вашей просьбы. Мне, конечно очень приятно и интересно, и Эрмитаж ваш, и сами улицы, но волочься в поезде, аж в саму Россию, нет. Мне осточертели суды и гонения. Я решил ненадолго у вас спрятаться и перевести дыхание. Надеюсь, столь откровенное заявление не смутило вас?
- Что вы, нисколько, - соврал Достоевский, - скорее я взбудоражен вашей откровенностью касательно мученицы. И что, подушки, даже подушки вы выдумали?
- Ну нет, подушки мои, настоящие. Как-то, после бурной богемной ночи, я лежал обнаженный в своей постели, предаваясь размышлениям, и наблюдал сладкий сон проститутки, целовавшей мои руки. Меня осенило. Я взял перо и мгновенно написал Мученицу.
Во время этой речи в комнату вошла служанка и убрала за Бодлером пустую тарелку. Федор Михалович, поглощенный разговором, не заметил ее. Как не заметил и французского взгляда, искусно откусившего у юной служанки жадный пласт девственности.
- Ну, знаете ли, воображение ваше, с таким размахом, сведет вас с ума, мой юный друг, - Достоевский встал и взял подсвечник, разочаровавшись неожиданным зевком Шарля, и даже немного обидевшись. Но старому писателю стыд обижаться. Он же знает эти механизмы.
- Да не в этом суть. Талантливый сумасшедший есть по сути даже монументальнее талантливого здорового. Забылся я, а вы мне и потакаете. Вы же совсем устали, давайте я проведу вас в вашу комнату, Герти, побеги-ка в комнату господина Бодлера и постели ему, скорее.
Служанка вышла из кухни и, склонив стеснительно головку, пробежала вперед писателей. Ее белое платьице зашуршало, кружева терлись об ножки и о самих себя.
- Очень хорошая девочка. Нам ее посоветовал один наш ирландский друг, мистер Макдауэл, дедушка девчушки. Он слишком стар, беден и одинок чтобы содержать ее. Родители у нее умерли от чахотки и чтобы ей, 15-тилетней не помереть с голоду, за свой счет мы с Аполлинарией привезли ее прямо из Дублина 2 года назад. И ни разу за это время я не засомневался в своем решении.
- А что это у нее с ножкой, Федор Михайлович?
- А, это, она с рождения хромая, бедняжечка. Ну, ступайте, можете поразговаривать с ней, смышленая девица, тут не поспоришь, пока она жила в Ирландии родители успели дать ей зачатки иезуитского образования. Хоть belles letres, как говорит Белинский, ей и более по душе. Порой она очень меня вдохновляет своей искренностью и простотой. Там, где я вижу систему, она показывает мне небытие. Если выражаться умозрительно.
- Я слишком устал, Федор Михайлович, простите, но я уж лягу и предамся Морфею, а завтра и с Гертой поговорю, и с Аполлинарией вашей любезнейшей. Мне, правда, очень интересна ваша жена, вы так красочно ее описывали в своих письмах. Может она вдохновит меня на новые сочинения. Как юная Герта вдохновляет вас.
Федор Михайлович зашел в комнату. Ну с очень уж тяжелыми мыслями как для часу ночи. Амбивалентность молодого французского поэта поселила беспокойство в рациональном повседневном разуме российского прозаика. Да что ж он за человек такой. То, что Бодлер сказал об Аполлинарии, в некоей степени даже напугало Федора Михайловича. Может он не так понял сказанное о Герте? Опять таки, надо учитывать аспект иностранно языка. Достоевский медленно разделся и залез под одеяло. Оттуда потянуло приятным теплом живого тела. Женщина спала на боку, поджав под себя колени. Достоевский погладил ее волосы цвета лодки из детских воспоминаний и принял точно такую же позу. Затолкав свои колени в ее подколенные впадинки и, приобняв ее за плечи, старик попытался заснуть. Завтра, - планировал он, - я выведу его на чистую воду. Хотя сегодняшний разговор и нельзя было назвать бесполезным, все же мало, слишком мало он рассказывает. Мне бы его дневники.
Вдруг, за дверью послышалось шарканье тихих ног. Или же юная Герта Макдауэл решила закончить перед сном уборку на кухне, или же Шарль зачем-то вышел из комнаты. Зачем? Федор Михайлович умолял себя не вставать, но встал. Обув теплые тапки, он без единого шороха (по крайней мере, он был в этом убежден) смертью выскользнул в коридор. Темнее темного. Прикрыв дверь в спальню, он направился прямиком к комнате Герты. Виднелись лишь очертания предметов, но Федор Михайлович прожил достаточно лет в этих апартаментах, он двигался интуитивно. Дочери Макдауэллов в кровати не оказалось. На столе, посреди комнаты, стояла незажженная свеча в серебряном подсвечнике, которую старик, не с первой попытки, все-таки зажег, чтобы убедиться в отсутствии женского тела в постели, ведь зрение уже пару раз дурачилось, безобразно меняя видимое с одного на совершенно другое. Вздохнув с облегчением, Достоевский развернулся и направился обратно в спальню. Подходя к двери, глядя в непроглядную тьму окна, в мрачную сырую зимнюю петербургскую ночь, он внезапно охнул и прижался к стене. В окне виделось тепло-оранжевое отражение комнаты Бодлера. Дверь открыта. Молодой человек был полностью нагой, тощей и костлявой спиной наблюдая дверь. Эту голую спину обволакивали такие же тощие женские ножки. Ошарашенный, Достоевский не двигался с места, не мог и пошевелиться, ни пальцем, ни легким. Он не понимал, то ли его поражает сцена разврата, то ли он шокирован поведением ирландской девочки. До этого момента он считал, что скрытый в нем эротизм сможет прявиться с приездом Бодлера, путем разговоров и наблюдений. И только сейчас он видел скудное мышачье лицо своего эротизма. Разврат был ему отвратителен. Герта прямо колыхалась волнами под напором француского любовника. А палец ее, придерживаемый рукой Шарля, находился меж его ягодиц. Она качалась как маятник, удерживаясь лишь ножками и обнимая шею. Когда сцена соития закончилась, герои перешли в ту часть комнаты, пространство которой не могло отражаться в окне и Достоевский, с глухонемым взглядом, зашел в свою спалнью. Там он повторил все, вплоть до места, на котором покоилась его рука в первую попытку сна. Он думал. Дрожал от злости. Резко, без обычного мелодичного наплыва оболочки сновидений, уснул.

Все разыгрывали за завтраком сцену. Те, кто совершил, играли совершивших, которые уверены в тайне своего поступка. Тот, кто знал тайну поступка совершивших, делал вид, будто тайны этой не знает. А Аполлинария не делала никакого виду, и лишь пила свой малиновый чай да улыбалась на редкие обращения господина Бодлера. Все были одеты свежо, как перед выходом в церковь в солнечное воскресенье. С прогулками под ручку под пение птиц. Это все из-за гостя. Федор Михайлович надел свой темно-зеленый пиджак с особенным воротом, накрахмалил воротники и манжеты белой рубахи, расчесал бороду и прилизал волосы назад. Он ничего не видел. Он ничего не знает. Герта парила над деревянным полом в 30-ти сантиметрах, ирландская, от никому непонятного счастья. Она напоминала собой медузу, красивую, королевскую, плавала по столовой в синем платьице, то принося, то убирая посуду и яства. Будто сама не своя. Будто бодлеровское семя, мрачное и всевластное, продолжало качать ее, как маятник. Аполлинария облачилась строго и даже немного католически. Но она всегда так одевалась. «А какое удовольствие снимать эту строгость с ее плечей и бедер», - пробежалось в Достоевском. Он держал вату в своей ноздре, под утро оттуда хлынула кровь. Такое бывало, это, доктор говорит, слабость сосудов. Потому никто особо (включая самого хозяина ноздрей) не расстраивался. Шарля убедили в сезонности подобного явления чем, наверняка, уберегли от слез. Федор Михайлович достоевствовал. Пока он спал, его тело старело, а мозг рисовал необъяснимые картины, в принципе, как и любой другой ночью, все это результат молодого опыта галлюциногенных веществ. Но что волновало его, так это изощренность, с какой в сегодняшнюю, именно в эту ночь плелись образы. Ему грезился нагой Шарль, лежащий на спине, на двуспальной роскошной кровати, постель с кружевами, белая, в невиданной ранее комнате, похожей на сцену маленького театра, возле кровати стоял красный торшер. Ноги Шарля стопами подпирали стену, зад располагался на подушке, из него, словно пропущенного через чеснокодавилку, сочилась очень темная кровь. Не кровь, а воды Стикса. Голова отсутствовала, и тут самое интересное. Соседка Марья Панкратовна, Герта и Аполлинария бегали по комнате и бросались этой головой, бессмысленной, с закатанными глазами, с немыми губами, из шеи брызгала плевками кровь, она была на руках женщин, на их лицах, на волосах, одеждах. Они пели песню, что-то про снег и про турков. Очень красиво пели. Достоевский понимал почти все связи своего сновидения с ходом своих предсонных мыслей. Но совокупление, которое он наблюдал, не было ли это частью сна? В итоге все, вокруг происходящее, начиная с переписки с Бодлером, с первых писем…или с самого начала, с первых детских воспоминаний…Федор Михайлович пытался совладать с собой, смотрел на металлическую ложку, убеждаясь в ее реальности, обстановка, покалывание в области печенки, тишина, нарушаемая смешками и разговорами Шарля и Аполлинарии.
- Федор Михайлович, вы обещали показать мне Эрмитаж. В своем письме, Аполлинария Николаевна, ваш муж убеждал меня в том, что даже имея Лувр под рукой, я зря проживу свою жизнь, если хоть раз не взгляну на вашу Петербургскую коллекцию. Я не посчитал это крайностью и доверился познаниям в живописи Федора Михайловича. Но ваше кровотечение. Я не хочу создавать вам проблем.
Федор Михайлович подумал было сказать, что он не против. Хотя в живописи он понимал на самом деле очень мало. И кровотечение вроде как остановилось. Да и к тому же, беседа в окружении великих полотен обещала быть серьезной. Но у Аполлинарии не было ваты в носу, она высказалась первой:
- Мсье Бодлер, я с радостью заменю вам моего мужа.
В итоге, Федор Михайлович, со своими мыслями и Гертой, летающей от расщепления семени в организме, остался на кушетке, проводив взглядом вышедших из квартиры. Он с новой силой ощутил бодлеровскую волну агрессии, вот тот огонек, лавину. Это не ненависть, убеждал себя Федор Мхайлович, это стресс.

Вечером позвонила Аполлинария, сказала, что погуляли хорошо, что Шишкин по неизвестной причине произвел на Шарля странное впечатление и что сейчас они у госпожи Самсоновой. Достоевский Самсонову не любил, если, конечно, можно назвать чувство великого прозаика к пустой стареющей женщине нелюбовью. Но бывали они у нее часто. Чай, эклеры, треп. Федор Михайлович ждал их дома, ведь Шарлю скоро уезжать, и, невзирая на происшествие с юной Макдауэл, цель оставалась недостигнутой. Он все еще не видел путей написания нового российского романа с элементами эротики. Православие, коим он до этого времени уповался, пошло на спад. Необходимо было новое дыхание. Еще и Аполлинария. Пришлось ехать. Дверь, подъезд, улица, попрошайки, снег, карета, дверь, Самсонова. Федор Михайлович заметил себя лишь под ее бездонным (в буквальном смысле) взглядом. В последнее время он много себя не замечал. Он приписывал это скептической усталости образованного стареющего человека. Чего уж тут. Они поздоровались. Самсонова выглядела нездоровой, или же на подпитке. Главной ее чертой, если не единственной (ведь по сути культура произвела на свет типажи, и каждый является персонажем Софокла или еще кого-либо, если конечно не углубляется в образование) ее чертой было пустословие. Она могла говорить обо всем, кроме чего-то, достойного внимания. Чем и начала заниматься прям с порога. Она была на подпитке. Достоевский увидел пальто Аполлинарии и Бодлеровский легкий черный пиджак висящими на крючках. Пройдя в комнаты, Самсонова предложила Федору Михайловичу вина и он не отказался. Согреться после зимнего Петербурга было очень кстати. Комната была пышной, Александр Николаевич Самсонов, к величайшему сожалению Федора Михайловича, был мертв, но очень богат. Он занимался железными дорогами. Умер в старости, во сне, оставив 35-тилетней жене все свое состояние. Вино пилось, но разговор об Аполлинарии и Бодлере почему то не заводился. Достоевский завел:
- А где, извольте узнать, ваши гости?
- В спальне, а где ж им еще находиться то? Вы подождите, они уже два часа не выходят, юноша конечно может быть исполином, но не настолько же, - хихикая и краснея, прокакофонила пьяная женщина. Она схватила Достоевского за бедро, предполагая нежное прикосновение. Незамедлительно Федор Михайлович встал, отбросив развратную руку. Голова кружилась, но не от вина. Он ощутил странное прикосновение конца, словно сотни венков, виденных им вчера, затанцевали внутри каждой молекулы Самсоновой, комнаты и самого писателя. Этого не происходит, убеждал он себя, открывая двойную дубовую дверь спальни Самсоновой. Хозяйка же оставалась на месте, просунув руку под слои корсета. Открывая дверь, Достоевский успел сравнить ее с Россией. Но что движет его мыслями он не мог постичь, как и, собственно, то, что же ,черт побери ,происходит.
Дверь распахнулась громче, чем когда-либо распахивалась в истории любовных историй. Сотни птиц вспорхнули. Ступни, посеченные морщинами истомы. Ступни Аполлинарии. Пятками вверх. Она листом тонет на животе в сотнях тысяч спрессованных гусиных перьев. Пышная кровать покойного железнодорожника. Бодлер в ней. Старательно, на носочках, с раскоряченными французскими ногами. После хлопка открывающейся двери любовь вспорхнула настоящими птицами. Любовники стали жертвами. Аполлинария в испуге прикрыла свою наготу одеялом. А позавчера ведь вся кожа была в моей власти, - подумал Достоевский. Бодлер не прикрывался, но полу-сел, полу-лег, придав своей позе выразительную уверенность. Федор Михайлович не мог думать, соображать, достоевничать. В глазах его потемнело, он сел на край кровати, с деревянными конечностями и головой, укутанной в рулон снежно-белой ваты. Вся спальня, казалось, искриться ситуацией. Тот комок, огонек, летал по комнате, проникая во всех троих. Комок чего-то, будто сочный плевок эдемского змея, набирал обороты, хватая плоть от плоти каждого. Достоевский остановил его в себе и почувствовал божественную уверенность. Спокойствие, какое бывает на поле боя после великого сражения. Комок тихо расползся по корням волос всего тела, Федор Михайлович вздрогнул, но лишь от ощущения смерти комка. Бодлер попытался улыбнуться. Два человека, сильнее любого обстоятельства, смотрели друг на друга.
- Мсье Достоевский, это всего лишь небольшое недоразумение. Дело в том, что ваша жена предложила мне... – на этом слове Аполлинария, совсем в шовинистском духе XIX-го столетия, повернулась набок, закинула одну ногу поверх одеяла для температурного баланса и уснула. Федор Михайлович же на этих словах, совершенно не обращая внимания на поведение жены (ведь он-то уже все понял еще с Самсоновой) начал свою речь:
- Дорогой мой Шарль. Как, по-вашему, я должен поступить? Я могу лишить вас жизни, я могу нигилистически оправдать ваш поступок как поступок существа, случайно заброшенного в эту жизнь и ни перед кем ни чем не обязанным. Я могу, в конце то концов, убить себя сам, не выдержав столь откровенной измены. Но скажите мне одно. Вы ведь свою жену любите всем своим мраком? Каждым стихом? Каждым вздохом постельным?
- Федор Михайлович, всем сердцем, вы правы. Но, простите, я бы хотел обьяснить…
- Не стоит. Я тоже люблю свою жену. И с каким бы рвением вы не наслаждались ее полотью, эта плоть моя. Не как лошадь, не как дом, не как дочь, а как душа, себя во мне не чающая. Вы думаете, я поведу себя прямо в эту секунду как-либо радикально? Нет. Мне неприятно, не скрою, то, что завтра ночью (пока вы будете катиться в поезде, а может когда вас и вообще не будет, если мои размышления верны) я буду целовать ваши отпечатки на теле своей Аполлинарии. И, не поверите, лишь потому, что я об этом сказал. Но вы то всего лишь Шарль Бодлер, француз, поэт, и обольститель. Кстати, я видел вас вчера с Гертой. А знаете ли вы кто я? Не стоит об этом. Я бы попросил вас выйти в комнату и помочь госпоже Самсоновой постичь единение двоих, так как она очень грустит. Мне так хочется. Именно, чтобы вы поступили так. Не удивляйтесь же так, прошу.
Бодлер в недоумении, обнаженный и покрытый непонятным сиянием удаленности, вышел из спальни. Нагие ягодицы, удивленно виляя, закрыли за собой дубовую шикарную дверь, за которую заплатил господин покойный Самсонов. Федор Михайлович же Достоевский, раздевшись, укутался в теплое одеяло, под которым пахло неизвестным запахом соития и известным теплом Аполинарии, обнял свою жену, поцеловал ее в затылок медленно и, гладя ее плече, закрыл глаза. Он улыбался, не чувствуя себя ни победителем, ни проигравшим. Он опять принялся достоевствовать, (под влиянием теплых волн плоти Аполлинарии у него это особенно получалось) и даже перестал бояться смерти. И ни капельки не расстроился. Ведь он понимал, что это всего-навсего рассказ. Да к тому же еще и о нем.

опубликовано: 19:05/23.03.2011
  • автор: Svetazajka
  • e-mail: svetazajkart@gmail.com

И так несколько фоток спящих на рабочем месте :)
Себя никто не узнаёт?...
http://gamecss.sytes.net/uploads/posts/2011-12/nevyandex.ru_foto-prikoly...
http://gamecss.sytes.net/uploads/posts/2011-12/nevyandex.ru_foto-prikoly...
http://gamecss.sytes.net/uploads/posts/2011-12/nevyandex.ru_foto-prikoly...

опубликовано: 06:25/10.12.2011
  • автор: Vero_Nika
  • e-mail: veroenika@gmail.com

Фактически правда ли то, что даже обыденным девушкам, не имеющим превосходной наружности, живущим в спальных районах и без иных существенных плюсов обыкновенные обыденные рабочие парнишки не нужны? (источник NevYandex)

опубликовано: 04:55/22.11.2011
Введите код с картинки
Image CAPTCHA
барбершоп отзывы