шо нового

Андрей Битов: «Мое поколение должно уйти…»
19:58/01.03.2011

Корреспонденту «ШО» удалось побеседоватьс замечательным русским писателем Андреем Битовым

Не всякий текст записывается

ШО «Каждый день легко превратить в рассказ» — это ведь ваше высказывание? Почему вы сами этому принципу не следуете?
— Русская литература имеет мало отношения к производству. Если я раньше что­то мог, то это не значит, что я все время это должен делать. Хочется иногда делать и что­то другое. К тому же так же важно, что человек напишет, как и то, что он не напишет. Важны паузы, дырки, молчание. Каждый день проживается как текст, только этот текст не обязательно записывается. Следовательно, сколько у человека черновиков и отвергнутых замыслов накопилось в черепушке, никто сказать не может. Я пишу все наголо и редко. И откуда что берется, не знаю. Замысел — это накопленный опыт, еще не выявленный в тексте. Он может человека мучить, но как он вызревает, никак нельзя понять.

ШО В интервью вы часто повторяете, что не мечтали о писательстве, а просто литературная среда засосала. Вы об этом жалеете?
— Мне несколько раз в жизни везло на среду. Благодаря ей я действительно зацепился за литературу. В 1956 году при Горном институте существовало литобъединение. В него входили замечательные поэты, Александр Кушнер, к примеру. Одновременно было противостояние и дружба с другими группами: с ахматовским кружком, с филологической школой. Любого из этих компаний можно было встретить, как в деревне, на Невском. Как у Блока было сказано: «…Встречал другого с презренной улыбкой». Все это была среда, которая мне нравилась, и, чтобы оправдать свое существование в ней, я начал писать.
Я знаю, чего мне не хватает — образования, хотя поправить что­либо уже поздно. Может, из меня вышел бы лингвист, а может, даже математик. Но ничего этого уже не случится. Я избрал путь наименьшего сопротивления. В этом году пятьдесят лет, как я скрылся от службы. Обрел свободу бытия.

ШО Свобода подразумевает и некую финансовую независимость. Как вам удавалось путешествовать по всей стране в годы, когда вас не очень­то много печатали?
— По Союзу мне ездить не возбранялось, а он¬то был большой. Можно было поехать в командировку от газеты. Иногда получалось, что я давал туда материал, а иногда можно было надолго слетать, скажем, на Дальний Восток и написать то, что интересно тебе самому. Сейчас я думаю: и хорошо, что меня не выпускали за границу. Выпустили бы, получился бы другой человек. Уцепился бы и держался за эту мнимость. Неизвестно, чем бы пришлось за это расплачиваться.
Свобода для меня имеет несколько измерений. Самая дорогая — тайная, как называл ее Пушкин, та, которая достигается внутри собственного развития, независимая от внешних условий. Как тот же Пушкин говорил: «Есть разная смелость у художника». Говорить что­то в лоб — не значит быть художником. Поэтому гласность повергла наше искусство в глубокий обморок. Раньше внутренняя свобода противостояла внешним возможностям. Слишком легко было быть смелым. Рискованно, но легко. Несвободным текст быть не может, а соавтором был запрет. Для того чтобы художник стал смелым, ему нужно было произвести что­то с внутренним развитием.

Питерский реванш

ШО Значит, вашему поколению не комфортно жить без прежних запретов?
— Ну, не надо забывать и о такой вещи, как возраст. Комфортнее всегда, когда ты моложе. Говорить о том, что когда­то было лучше, чем сегодня, — нелепо хотя бы потому, что тебе выпал именно такой отрезок истории. Как это ни парадоксально, художник в любую эпоху может найти причины не реализоваться. Бывают такие драматические судьбы, когда человек намеренно дерзко меняет дух своей истории, а та же эмиграция приводит к психическим болезням, самоубийствам. В моем поколении таких концовок около пятидесяти процентов. В Ленинграде было очень мощное начало в 60 х, а внешней реализации не было, или она мало кому удалась. Тогда люди сплачивались скорее по принципу эстетического, нежели идеологического единомыслия. И собственно публикации существовали друг для друга. Питер был как одна деревня. И в этой среде, по моему, были очень хорошо писавшие люди. Некий питерский реванш, в конце концов, отозвался в двух эмигрантах. Их уже нет на свете, но слава их сильна — Иосиф Бродский и Сергей Довлатов.

ШО Находясь в юности рядом, вы могли предположить, что прорвутся именно эти двое?
— Довлатов был очень амбициозным человеком. Когда мы познакомились, он был секретарем писательницы Веры Пановой, что свидетельствовало о том, что журналист тянется к литературе. Он носил и мне рукописи, тексты были талантливы, но это был еще не тот Довлатов, который завоевал себе успех. Как писатель он сформировался в эмиграции. Он по делу автор. Его успех заслуженный и понятный. А близких контактов у нас не было.

ШО Об Иосифе Бродском тоже готовы сказать, что едва знакомы?
— Нет, с ним я был знаком значительно лучше. Но он тоже долго не обращал на меня внимания, хотя я присутствовал на суде, где его обвиняли в тунеядстве, и провожал его в эмиграцию, но это именно из¬за «деревенских» отношений, встреч на Невском. Наше общение происходило в ту пору на ревниво­соревновательном уровне. В Бродском чувствовался огромный замах, но я тогда еще не ощущал, насколько он оправдан. Через год после отъезда Иосифа мне попалась его книжечка «Остановка в пустыне» — и вдруг меня пробило в одном стихотворении… Все стало на свои места, то есть амбиции совпали с результатом. Мы просто были соседями, сокамерниками, но он судьбу прорезал иначе. Тому были другие основания. Хотя бы потому, что он был поэт… После 1987 года, когда я стал выездным, мы виделись несколько раз в Америке, в Англии. Он очень любил ленинградское прошлое, отчего отношения стали даже теплее. Я помню одну нашу встречу совместно с Чеславом Милошем на каком­то застолье в Лондоне. Милош только что вернулся из родной ему Литвы. Он спросил: «Иосиф, ты по¬прежнему не собираешься съездить в Питер?» Для Бродского одним из самых сильных переживаний осталось то, что его не пустили похоронить своих родителей. Я думаю, это была не прощаемая, экзистенциальная обида. Хотя его сознательный отказ приехать в Питер был болезненным для него же самого. Он не хотел изменять своему слову. Слухи о его дурном характере — только слухи. А на самом деле он был совершенно нормальным человеком. Нобелевское признание, кстати, его необычайно размягчило. В ответ Милошу он изрек много добрых слов о той нашей среде.

Жизнь — это путешествие

ШО Почему вы уехали из Питера в Москву?
— Когда я почувствовал, что Питер тесен и как бы задыхается, сама судьба вывела меня в Москву, на Высшие сценарные курсы. Эти Высшие сценарные курсы были замечательным подарком судьбы. Когда я туда поступил, то думал, что попаду в глухую провинцию. Был 1965 год, и туда приехали никому не известные люди из разных республик. И вот эти никому не известные люди — Грант Матевосян, Рустам Ибрагимбеков, Владимир Маканин — самые крутые авторы сегодня. Для меня они оказались серьезным приобретением — в каждой республике у меня был свой Вергилий. Путешествуя по империи, всегда можно было заявиться к другу. Сейчас на эту биографическую и географическую картину я смотрю невесело: друзья уходят. Многих уже нет. Могу считать, что я удачлив. Потому что я прижился и в Москве и не потерял Питер. И до сих пор живу по этой трассе. Наезжаю за год — как вокруг экватора только по этому маршруту. Семья у меня в Питере. Дом в Питере. Дом в Москве. И, нарочно не придумаешь, оба расположены около вокзала. Могу пользоваться ночным поездом. Пешком прихожу домой с московского и ленинградского вокзалов. Так органично возникает рисунок судьбы. Я по¬прежнему обретаю себя в дороге. А как только начинаю засиживаться, тут же наваливаются уныние, депрессия.

ШО А выход книг для вас — не лекарство от уныния?
— В молодости для меня ощущение публикации наступало, когда я отдавал машинистке свой черновик, а она уже перепечатывала рукопись по нормам, установленным в редакции: тридцать строк на странице через два интервала… Потом иногда проходили годы, пока что­то из этих аккуратно напечатанных на машинке текстов, обычно не без потерь, удавалось опубликовать. Но всегда — годы. То, что сейчас письмо и публикация синхронны, меня просто восхищает. Недавно вышел однотомник пьес Платонова, к которому я писал предисловие. В сентябре на Московской книжной ярмарке эта книга экспонировалась. А я под каждым текстом ставлю дату, по привычке. Наверное, оттого, что всякое бывало в разное время. Вдруг смотрю: в апреле подписано, а в сентябре издано! А у Платонова там впервые опубликована пьеса, написанная еще в 30 е годы. Сколько же она ждала? Круговорот какой­то странный. Раньше было трудно, потому что не печатали. Сейчас — потому что рынок давит, и некоммерческие издания мало кого интересуют.

ШО Но вас ведь издают и за границей?
— Да, меня довольно много переводят. Это приносит какие­то деньги.

ШО У вас есть агент?
— Есть, хотя я им не доволен. Раньше я сам этим занимался, но потом устал.

ШО А если напрямую работать с издателями? У вас же наверняка есть с ними контакты?
— Да, конечно, в разных странах. Я стараюсь держаться, прежде всего, своего переводчика, потом уже своего издателя, если он меня тоже держится. Метаться некогда. Не умею, значит. Там ситуация для автора жестче и вульгарнее, хотя сам рынок культурнее, что ли, в смысле квалификации. Знаю, что если они книгу берут, значит, она продается. Вульгарно говоря, сколько ты получишь аванса, столько — потом окажется — тебя и продали. Конечно, хорошо, когда у тебя есть имя. Даже если ты не автор высокотиражных бестселлеров. Был такой югославский писатель Даниил Тишь, к сожалению рано умерший. Когда я с ним познакомился, лет двадцать назад, он жил уже не в Югославии, а в Париже. Я заинтересованно узнавал у него: «Как тебе удается жить в Париже?» Он мне ответил: «Когда у тебя будет обращаться пять книг на пяти языках, тогда тебе хватит на то, чтобы жить в Париже». Эту формулу я запомнил раз и навсегда. В любом случае, у меня уже обращается на пяти языках не пять книг.

ШО Так вы уже можете жить в Париже?
— Там всякий может жить. Вопрос — как. Я в последние годы подолгу живу за границей. Но это возможно только тогда, когда у меня есть работа. Когда мне предлагают лекции читать, либо в жюри участвовать, словом, когда платят. Там самое тяжелое — оплатить жилье. Все остальное у нас уже дороже.

Обретение имени

ШО Что для вас сегодня важно? Чем дорожите?
— Первое, что на ум пришло, — друзьями. Помирать стали. Что касается друзей, то у меня их счетом меньше, чем любовей. В пределах десяти за жизнь. Терять их достаточно тяжело, поэтому я сейчас стараюсь повидать старых друзей. Наступает время, когда мое поколение должно уйти. Это произойдет по неизбежным законам времени и жизни. Придут другие люди, другие традиции, мне жаль, но и другие ценности.

ШО Минор понятный, но не хочется верить, что вам уже нечего сказать.
— Недавно я обнаружил свои исторические корни. Я черкесом оказался в пятом поколении. За всю жизнь у меня ни одного однофамильца не было. И фамилию мою всегда путали. Старшинам, сержантам в ухо она не лезла: Батов, Бутов, Бытов. Я много строил на этот счет теорий. Вот теперь пишу книгу.

ШО Как она будет называться?
— Возможно, «Обретение имени». Это попытка рассказать свою жизнь по отношению к своим корням. У всех нас кровь намешана. Поскреби русского — найдешь татарина. Наверно, у меня есть и еврейская кровь, поскольку меня патриоты часто принимают за еврея, и поморская. Я хочу показать нелепость этнического патриотизма. Человека можно определить по территории и по языку. Пушкин — арап, Мандельштам — еврей. И оба русские поэты. Глупо писать автобиографию, хвастая знакомствами и достижениями, а вот так уложить линию жизни, мне кажется, ход верный.

Беседовала Любовь ЖУРАВЛЕВА
Фото: Анатолий Степаненко

рейтинг:
4.5
Средняя: 4.5 (2 голосов)
(2)
Количество просмотров: 15790 перепост!

комментариев: 0

Введите код с картинки
Image CAPTCHA

реклама



наши проекты

наши партнеры














теги

Купить сейчас

qrcode