шо нового

Пьер Гийота: «Революция происходит в сердце»
14:12/01.10.2008

Французский писатель-радикал Пьер Гийота рассказывает петербургской писательнице и переводчице Марусе Климовой о порабощении,  браке секса с насилием и художественных переворотах.

ШО Пьер, сейчас во Франции можно наблюдать достаточно очевидный всплеск интереса к вашему творчеству. Ваши книги активно издаются и переиздаются в крупнейших издательствах, опубликован увесистый том вашей биографии, не так давно в Париже прошло сразу два международных коллоквиума, посвященных вам. Между тем, после шумного успеха ваших первых книг, который не в последнюю очередь был связан со скандалом, вызванным наложенным на них цензурным запретом, наступил, как мне кажется, достаточно длительный период затишья…
— Не совсем так. Во время этого «затишья» я очень много писал и продолжал публиковаться. В частности, «Проституция» была опубликована у Галлимара в 1975 году. А осуществленная в конце 1981 года Антуаном Витезом постановка «Могилы для пятисот тысяч солдат» на сцене Национального театра Шайо снова породила оживленные дискуссии вокруг моего творчества. В 1984 году Галлимар опубликовал «Книгу», затем — «Жить», куда вошли мои эссе и интервью того времени. Да и на протяжении всех последующих лет я не чувствовал себя обделенным вниманием: книги, статьи, лекции, выступления и т. д. Что касается скандальности, которая, по вашим словам, была спровоцирована цензурным запретом, то, на самом деле, она тоже никуда не делась. Обратите внимание, что сначала в 1970 году официальная цензура запрещает «Эдем, Эдем, Эдем», а уже после этого меня начинают обвинять в «нечитабельности». Между тем и сегодня люди, впервые в жизни открывающие «Могилу для пятисот тысяч солдат» и «Эдем, Эдем, Эдем», сразу же ощущают силу и радикальность этих книг, причем в наши дни это чувствуется даже сильнее, чем раньше. Так что эти две книги не утратили своей остроты и актуальности, несмотря на то, что пресса и издательства, возможно, и воспринимают меня самого как «классика» и «живую легенду». Ну а те, кто успел познакомиться с текстом моих «Потомств», которые вышли в 2000 году в «Галлимаре», тоже вряд ли могли усомниться в их радикальности, причем не только по содержанию, но и по форме, хотя бы потому, что это больше похоже на стихи, чем на прозу.

ШО В прошлом году вы опубликовали роман «Воспитание», в котором обращаетесь к годам своего детства. Насколько я знаю, у этой книги будет продолжение, то есть, в конечном счете, вполне может получиться даже что-то вроде трилогии Толстого: «Детство», «Отрочество» и «Юность». А какие факты, по-вашему, больше всего оказывают влияние на формирование личности писателя: детские впечатления, книги или, может быть, сексуальность?
— Действительно, я опубликовал у Галлимара роман «Воспитание», в котором рассказываю о первых четырнадцати годах своей жизни: с 1940 по 1954 год. И конечно же, то, чем я стал, зависит, в первую очередь, от моих генов, хотя я и не особенно разбираюсь в вопросах наследственности, кроме того, многое зависит еще и от того, каким образом я выбрался из живота моей матери, хотя об этом я вряд ли смогу вам что-нибудь рассказать.
Я родился, как вы, наверное, знаете, в самом начале Второй мировой войны, через несколько месяцев после разгрома моей страны нацистской армией. Многие члены моей семьи были участниками Сопротивления, а двое из них были даже депортированы в концлагеря в Германию. Младший брат моей матери, который был для меня почти как старший брат, там погиб. Так что все эти ужасы и жестокость повлияли на мое формирование самым радикальным образом. А все, что мне читали и что я сам начал читать в детстве, включая Библию, сказки и книги о войне, только еще раз убедило меня в жестокости этого мира.
И все сексуальные импульсы очень рано смешались для меня с жестокостью и насилием, настолько, что я постепенно вообще перестал отличать секс от порабощения и насилия.

ШО Поэтому, вероятно, секс и насилие и стали главными темами вашего творчества?
— Я бы не сказал, что сегодня меня больше всего занимают секс и насилие — скорее рабство, то есть подчинение человека человеку, в том числе и через секс, который является мощным инструментом психологического подавления. Хотя, наверное, в своих первых книгах я, действительно, уделял очень много внимания насилию, поскольку, как вы знаете, принимал участие в алжирской войне и знаю, что это такое, не понаслышке. Но постепенно все-таки акценты немного сместились, и теперь главным для меня является вопрос рабства, порабощения, подчинения одного человека другому. Причем это не политическое порабощение, а, в первую очередь, психологическое и телесное — ведь в супружеских парах, например, тоже происходит порабощение одного партнера другим. Я бы даже назвал это онтологическим порабощением. Вот эта тема волнует меня сегодня сильнее всего и представляется мне воистину неисчерпаемой.

ШО Случилось так, что первой вашей книгой, переведенной на русский, оказалась «Проституция». Я знаю, что знакомство с ней стало для многих русскоязычных читателей настоящим шоком. В этом году «Проституция» была переиздана во Франции. Ее действие разворачивается в алжирском борделе, повествование ведется от лица арабского подростка, а сама книга написана на алжирском варианте французского, точнее даже, на каком-то жутком арго, да еще и фонетическим письмом. Все это в свое время крайне затруднило ее восприятие читателями. Один из критиков, насколько я знаю, даже написал, что «Гийота нуждается в переводе на французский». Как эту книгу восприняли во Франции теперь, по прошествии многих лет?
— Начнем с того, что в своем письме я вовсе не руководствовался чисто фонетическим принципом. Поскольку, преобразовывая язык, я подчинялся не законам фонетики, а просто вставлял апострофы туда, где отсутствуют немые гласные, не используемые в устной речи. Это нельзя назвать фонетическим письмом. Потребность в подобных изменениях целиком диктуется ритмом повествования. Просто я всегда, когда пишу и прозу, и стихи, в первую очередь стараюсь нащупать этот ритм. Поэтому иногда мне приходится съедать несколько слогов и отмечать эту нехватку знаками: такими как апостроф, к примеру. Вот, скажем, если мне надо написать самую обычную фразу: «тарелка стоит на столе», — я скорее напишу: «т’релк’ стаит н’ ст’ле», — а не: «тарелка стаит на стале», — потому что я стремлюсь передать то, как это произносится в реальной жизни. А читать «Проституцию» было сложно не столько по причине измененного языка (поскольку вы переводили ее на русский, то, вероятно, помните, что там далеко не все написано подобным языком), но просто потому, что в ней говорит сама «проституция». Поэтому я и ощутил в момент ее написания столь непреодолимую потребность в новом языке. И я считаю, что это не просто какой-то очередной эксперимент с формой, а тут говорит сама природа, звучит голос из глубины бытия. Именно поэтому ее так трудно читать, и до сих пор в этом смысле ничего не изменилось. Однако очень многие считают, что никто и никогда еще не создавал таких необычных и пугающих текстов. Мишель Фуко, например, придерживался такой точки зрения и писал об этом.

ШО Интересно, что «Прос¬титуция» была переиздана именно сейчас, вскоре после издания «Комы», где вы как раз и описываете достаточно непростой период своей жизни, после которого вы и перешли к этому крайне сложному для обычного восприятия экспериментальному письму. Тем не менее сама «Кома» (как и «Воспитание») написана от первого лица и абсолютно традиционным языком. И должна признаться, что это довольно неожиданно. В каком-то смысле это производит такой же эффект, как если бы, например, признанный художник-абстракционист вдруг начал писать реалистические полотна. Подобные примеры в современном искусстве, по моему, не так просто найти. Не кажется ли вам, что таким образом вы совершаете шаг по-своему, возможно, даже более рискованный, чем переход от традиционного письма к экспериментальному?
— Просто в «Коме» и в «Воспитании» я хотел описать пережитый мною кризис и первые четырнадцать лет своей жизни. Измененный язык тут совершенно не нужен, поскольку эти тексты содержат в себе вполне конкретную информацию. Но если уж говорить о живописи, то вспомните хотя бы Пикассо, например, который периодически совершал переходы от абсолютно правильного и утонченного рисунка, почти как у Энгра, к такому новаторскому стилю, как кубизм, а после кубизма опять возвращался на какое-то время к гиперклассицизму, более того, мог работать одновременно в обоих регистрах.
Параллельно «Коме» и «Вос¬питанию» я продолжал работать и над «Лабиринтом», который я собираюсь опубликовать в следующем году. Эта книга представляет собой долгую вокальную прогулку, подчиненную четкому стихотворному ритму, в жестоком и отвратительном мире рабов. И потом, когда вы говорите об экспериментальном письме, я, конечно, понимаю, что вы имеете в виду, но для меня оно таковым совсем не является. Просто я так воспринимаю реальность, так на самом деле чувствую, это мой способ мыслить и творить. Иначе это еще можно назвать опытом, в том смысле, в каком говорят о мистическом опыте, опыте страдания или радости. И все это вовсе не кажется мне каким-то досужим вымыслом, ибо я в этом абсолютно и полностью убежден. Хотя, конечно, в самом начале, когда я только начинал работать над трансформацией языка, продолжающейся трансформацией, потому что язык постоянно меняется, меня ужасно угнетало несовпадение двух этих языков. Я ведь продолжал писать письма, делать записи в своем дневнике на языке, который вы называете традиционным и которым я неплохо владею, — в противном случае я бы вряд ли смог произвести революцию в языке — и одновременно все глубже погружался в ритм текста о публичном доме. В результате мне порой начинало казаться, будто меня разрывает на части.

ШО А как вы относитесь к явлению, которое можно сейчас наблюдать на бытовом уровне — молодые люди, выходящие в Интернет, часто коверкают слова, изменяя их до неузнаваемости? Насколько это может быть продуктивным для литературы?
— Я не так часто заглядываю в Интернет, однако я заметил, что представители нового поколения, в том числе и те, что заявляли, что они уж точно никогда не будут ничего писать, много времени проводят за письмом: мейлы, блоги, чаты, — и, возможно, из всего этого когда-нибудь что-нибудь да получится. Я знаю, что они порой сознательно изменяют слова, в том числе и по фонетическому принципу, но не уверен, что это способно каким-то образом повлиять на искусство. Мне кажется, что художественные революции происходят на гораздо более глубоком уровне, чем этот, без особого влияния техники — просто на уровне духа, чувства и сердца.

ШО «Кома» была удостоена «Премии Декабря». Что это за премия? В свое время «Эдем, эдем, эдем» выдвигался на премию Медичи, но ему не хватило одного голоса, после чего будущий нобелевский лауреат Клод Симон в знак протеста даже вышел из состава жюри.
— «Премия Декабря» сейчас одна из самых известных во Франции, что-то вроде анти-Гонкура. Что касается «Эдема», то его выдвинули на премию Медичи после того, как он уже был запрещен цензурой. Но ему действительно не хватило одного голоса, и Клод Симон вышел из состава жюри. Это вообще был замечательный тонкий и очень скромный человек. Жаль, что остальные члены жюри не последовали его примеру, и эта премия существует до сих пор. Мне кажется, что тогда было очень важно противопоставить что-то весомое этому запрету, который, я считаю, нанес мне много вреда. Хотя бы уже тем, что отвлек внимание публики от реального содержания книги и ее художественной силы.

ШО Вы уже упомянули постановку «Могилы для пятисот тысяч солдат», осуществленную Антуаном Витезом на сцене театра Шайо. Я слышала, что совсем недавно Патрис Шеро представил инсценировку «Комы» на сцене театра «Одеон». Не могли бы вы рассказать об этом чуть подробнее?
— В 1981 году, когда Антуан Витез осуществил постановку «Могилы», я находился в критическом состоянии, между жизнью и смертью, что и описано в «Коме». Поэтому я вспоминаю об этой постановке как о чем-то призрачном, но впечатляющем. Затем было еще несколько постановок этого текста, как и других моих текстов, правда, менее известными труппами.
Помимо «Одеона» Патрис Шеро читал отрывок из «Комы» этой весной в Салониках, когда ему вручили премию Европы. А в июне этого года я присутствовал на его спектакле в Риме, на вилле Медичи. К сожалению, его выдающееся чтение в большой открытой галерее с видом на один из самых прекрасных садов Рима было на какое-то время прервано шумом вертолетов, которые везли президента Буша к его другу Берлускони…

ШО Уже четыре ваши книги вышли на русском языке, готовятся новые издания. А вы сами не собираетесь посетить Россию или какую-нибудь из стран бывшего СССР?
— Да, конечно же, я собираюсь приехать и уже очень давно. Меня побуждают к этому книги и фильмы, которыми я всегда так восхищался.

ШО По моим наблюдениям, во Франции многие до сих пор довольно плохо дифференцируют постсоветское пространство. Совсем недавно я столкнулась с тем, что в одном из парижских научных учреждений украинский перевод Селина был воспринят как русский. Нечто похожее, впрочем, можно наблюдать и у нас: далеко не все отдают себе отчет в том, что, например, Брель и Сименон были бельгийцами, а не французами. Тем не менее я обратила внимание на то, что один из героев «Проституции» является украинцем. А ведь «Проституция» была написана почти тридцать лет назад. Интересно, откуда взялся этот персонаж, да еще в алжирском борделе? У вас были какие-то украинские знакомые, которые могли как-то навеять этот образ?
— Возможно… Как вы, наверное, знаете, моя покойная мать родилась в Польше, недалеко от Кракова. Мы с моими братьями и сестрами — у нас в семье было шестеро детей — слышали от нее рассказы о Польше, когда были маленькими, и нас окружали польские предметы и картины. Бывшая Чехословакия, Венгрия, Украина — это страны, которые уже тогда были как-то особенно близки нам. Кроме того, у меня есть друзья польско-украинского происхождения, одна из моих близких подруг — израильская танцовщица, родом из еврейской семьи с Украины, ее родители там жили в начале ХХ века.

рейтинг:
5
Средняя: 5 (1 голос)
(1)
Количество просмотров: 27204 перепост!

комментариев: 0

Введите код с картинки
Image CAPTCHA

реклама



наши проекты

наши партнеры














теги

Купить сейчас

qrcode