шо нового

Андрей Бычков: «Свобода это — как»
18:14/01.09.2008

Писатель Андрей Бычков рассказывает о борьбе с ханжеством, гниющем бессознательном русской словесности и вездесущих попах, после чего признается в любви матерящемуся богу.

ШО Как бы вы определили понятие «драйв» в отношении современной русской и зарубежной прозы?
— Драйв в прозе — для меня это изначальная энергия некоего растабуированного процесса, стремительное и непредсказуемое назревание сюжета, его нависание над собственной бездной и низвержение в разрядку. Может быть, по большому счету нам ничего и не остается, кроме драйва как стимула к последнему прыжку и бесконечному падению, последнего из способов ощутить свою невесомость и самодостаточность. Это, кстати, отлично понимал Илья Кормильцев, когда создавал издательство «Ультра. Культура», радикально препарировавшее гниющее бессознательное толстой российской словесности. И патриоты, и демократы этой словесности были в бешенстве от проекта Ильи. Я помню, как мы с ним хохотали в ЦДХ над всей этой литературной кодлой. Мой роман «Дипендра» был отклонен десятью издательствами и стал лидером «Ультра.Культуры» по количеству рецензий. Что же касается сравнения с Западом, мне кажется, что русский драйв всегда шел по лезвию ножа, всегда был предтечей чудовищного и очищающего разреза. Там, где у них медленное эстетское умирание, у нас стремительное и жертвенное самоубийство, в лучшем случае — темница проклятых вопросов. Белому свету «нагорных» проповедей мы предпочитаем абсолютную тьму.

ШО Расскажите о своих религиозных взглядах и их развитии.
— Я всегда предпочитал сопротивляться до конца, даже если Бога и нет. Я искал Его везде. Я левитировал в индуизме, растворялся в «ничто» буддизма, молился в Оптиной Пустыни. Мстя самому себе за то, что я не поймал Его за бороду, я стал отрицать Его в гештальте и психоанализе. Но мне до сих пор иногда кажется, что время от времени Он подает мне свои знаки. Его следы, конечно же, в случайности и в невероятности того, что с нами происходит. Иногда я трезво и отчетливо понимаю (особенно сейчас, когда читаю Делёза), что Его нет. И вдруг Он снова сигналит мне через какие-то невероятные совпадения. Если оставаться честным до конца, то я бы хотел, чтобы этот вопрос, «есть Бог или нет», остался для меня, да и для всего человечества нерешенным. У человечества должны быть неразрешимые вопросы, чем-то мы все же должны отличаться от машин. Поэтому, несмотря на всю свою трезвость, я все же считаю себя религиозным человеком. Увы, все продано попами. Чуть что где проблеснуло, повеяло неземным, как сразу появляются попы, эти посредники божественного, и начинается перепродажа.

ШО О чем ваш новый роман «Звездные яблочки»?
— Изначально он назывался «Путешествие Звездоhуя в центр Земли», и в этом вся суть. Если коротко, то это роман о путешествии в русское бессознательное. Я попытался пробурить некоторые спрессованные и затабуированные русские проблемы с помощью алмазного сверла ненормативной лексики. И надо сказать — прекрасный инструмент!

ШО Каковы границы вашего эксперимента? Считаете ли вы ненормативную лексику энергией сопротивления?
— Я старый контрабандист. Но, увы, границы существуют, хотим мы этого или не хотим. Там, где мы останавливаемся, там, наверное, и возникают наши ценности. Ни попы, ни государственные деятели в публичном пространстве никогда не матерятся, они вечно взывают к добру, поучают нас ему и тырят из нашего кармана. Поэтому все, что нам остается — это занять позицию низов, позицию униженных и оскорбленных с их священным «идите вы на хуй!». Мат — древнейшее оружие личности в борьбе с общественным ханжеством. Хуй, пизда, ебля — это ценности первичные. Они-то были созданы Богом прежде всего, чтобы мы сами потом могли себя воссоздавать. Я думаю, что и сам Господь сильно матерился, когда создавал этот наш «наилучший из миров». Матерящийся Бог — вообще мой любимый персонаж.

ШО Какие литературные эксперименты вы считаете своей удачей, а какие удостоились забвения?
— Видите ли… Я действительно всегда хотел быть разным. И хорошим, и плохим. И у меня есть не только произведения для плохих мальчиков и девочек (пусть им и по сорок лет), но и действительно хорошие традиционные вещи, и я их не стесняюсь. В конце концов, все мы внутри гораздо лучше, чем о нас думают. Так что эксперименты мои, если это можно назвать экспериментами, связаны не только с разведкой надежной дороги в ад, но и с построением лестницы в небо. В детстве я был очарован высказыванием кого-то из классиков, звучит оно примерно так: «Гений творит мелко и широко, талант роет в одном месте как можно глубже». Надежды на гениальность, однако, рассеялись довольно быстро. Но тайный гипноз этой фразы действует до сих пор. Я действительно пытаюсь быть «и таким, и таким». Мне кажется, что и каждый человек не должен бояться того, что он состоит из противоречий. Важно иметь смелость отдаться на растерзание самому себе, своим тайным «а почему?», «а что если?». Литературные же эксперименты — всегда следствие, это форма. Но по большому счету остается лишь то, в чем остается суть вопрошания.

ШО Вы закончили физфак МГУ, что наложило отпечаток на ваше мировосприятие. Передаете ли вы до сих пор поэзию квантовой механики в своей прозе?
— Квантовая механика — моя любимая наука. Там электрон может разом бежать в разные стороны и при этом не сходит с ума. Есть с кого брать пример на фундаментальном уровне. Или взять теорию относительности. Чем быстрее движешься, тем тоньше становишься, масса твоя возрастает до бесконечности, а время замирает. Это, конечно, при приближении к божественным скоростям. Переводя же скорость, массу и время в литературные единицы измерения, получаем рецепт, как стать классиком. Но если серьезно, то карма физика действительно во многом определяет и мои дальнейшие реинкарнации. В свое время, читая повесть Камю «Посторонний», я придумал «Поверхностные гиперъядерные состояния». Вы добавляете «странную» частицу (гиперон) к ядру, а она не тонет в коллективе и в силу многочастичного отталкивания остается жить на поверхности. Экспериментом по обнаружению такого состояния является смерть. В момент своей смерти (распада) посторонняя частица выбрасывает гораздо больше энергии, чем если бы она распадалась в коллективе. Мне пророчили докторскую степень и Государственную премию, если такое состояние будет открыто. Но я предпочел смерть в физике жизни в литературе и в кино. И, как ни странно, принял на себя судьбу этой «странной» частицы. Я остался на поверхности. Я везде — «посторонний». Оттого и литературно убиваю, как Мерсо.

ШО Каким вы видите будущее русской литературы?
— Свободной от постоянно навязываемых ей правил игры. В конце концов, писательство — это последняя возможность быть свободным. Но, увы, попы всех мастей проникают и сюда. Они указывают нам, что можно и что нельзя, стращают замалчиванием, совращают тиражами и денежными премиями. Они хотят сделать из нас самих себя, то есть заурядных литературных попов со всей их иерархией, со всей их пропагандой. И, похоже, мы приговорены к замалчиванию. Но с нами Мандельштам! Разрешенные литературные произведения — это мразь, неразрешенные — ворованный воздух. Я предпочитаю ворованный воздух. Попы, конечно же, изощренны в своем лукавстве, они пытаются перехватить у нас все наши жесты протеста. Когда Генри Миллер писал свои романы, они были запрещены к публикации в Штатах, а сейчас считаются не только национальным достоянием, попы преподают Миллера во всех мировых университетах. Увы, надо признать, что идея протеста тоже хорошо продается. И симулякр все труднее отличить от подлинника. Но мы должны как-то суметь сыграть на опережение.

ШО В каком направлении перемещается свобода в русской прозе: в сторону конформизма (Минаев, Робски…) или в сторону радикализма?
— Известного рода свобода есть и в так называемой литературе Минаева, Робски и им подобных. Но это лишь свобода образованного буржуа выражать себя письменно, любоваться собой пусть даже в своей нарциссической ненависти к самому себе. Здесь есть подчас литературная мастеровитость, есть свобода писания, но здесь нет священного писательского зла. Слова не дышат ни болью, ни пороком, ни отчаянием. Они лишь модны (о, бренды, бренды) и мертвы. С другой стороны, радикализм, конечно же, всегда подлинен, потому что он питается бездной. Но в этом и его несвобода. Быть свободным —
вообще довольно таинственная штука. Похоже, это самая большая человеческая привилегия. Если хотите, — внутренний аристократизм. Кстати, в прозе свобода — это совсем не то, какие перверсии, например, вы можете себе позволить описать. Как описать, вот в чем тайна. Свобода это — как.

ШО Расскажите, пожалуйста, о фильме «Нанкинский пейзаж», снятом по вашему сценарию, который был написан вами по вашему же рассказу. В фильме сохранился изначальный драйв?
— От рассказа к сценарию был довольно странный переход. Все, что в рассказе было вымыслом героя, я решил сделать в кино его правдой — и при этом избавить его от какого-то мистического наказания. Это был своего рода кастанедовский поход за силой. Это было жизнеутверждающее хайдеггеровское «представляю — есмь». Режиссер же предпочел поражение героя. Священный драйв героя был отдан на растерзание силам рока. Рубинчик оставил зрителю лишь созерцание его слабости, заковав моего героя совсем в другое, тоталитарное время. Фильм вышел красивым, его называли последним криком богемного неопостмодернизма, но, увы, это был не тот фильм, который я видел в самом себе.

беседовал Александр Мухарев
иллюстрации Ольги Шароватовой

рейтинг:
4.8
Средняя: 4.8 (4 голосов)
(4)
Количество просмотров: 22977 перепост!

комментариев: 0

Введите код с картинки
Image CAPTCHA

реклама



наши проекты

наши партнеры














теги

Купить сейчас

qrcode