шо нового

О сексуальной подоплёке книгообмена
 
20:23/05.02.2017

Андрей Краснящих (Харьков)

О сексуальной подоплёке книгообмена
«Как ужасно обманывает любовь, когда
она у нас начинается не с женщиной <…>»

Марсель Пруст

Я не реалист. Ситуации, которые мне интересны и которые я описываю (ложатся под перо, да?), как правило, маргинальны, эксцентричны и не имеют никаких отношений с привычной реальностью.
Как лит-веду мне близка теория «новой критики», особенно то положение, где говорится о самостоятельности текста и отсутствии какого-либо, даже мизерного влияния биографии и личности автора на то, что делается в сюжете. Мне импонирует предложенная нарратологией иерархия: наррататор, нарратор, эксплицитный автор, ауктор, имплицитный автор, писатель, — где герой, насколько это возможно, дистанцирован от писателя целым рядом перегородок из авторских масок, где, иначе говоря, созданию отказано в праве быть образом и подобием создателя.
Но если честно, если забыть о принципах, то где-то очень глубоко в мозгах я — это каждый мой персонаж, даже тот, кто трахает на стройке труп девушки, или, обзаведясь цветиком-семицветиком, убивает всю свою семью. Во всяком случае, воображая, я всё это переживаю как бы на самом деле.
К чему я веду? В рассказе «Антибиблиотека» герой — промежуточный от библиофила к библио­фобу тип — целует книги, гладит их, называет детками, кажется, ещё немного (страница-две), и он начнёт сношаться со своими книгами. Это как есть я, автор и человек.
Книги для меня — и предмет сексуального влечения, и средство сексуального отношения к людям. Сейчас объяснюсь.
Купив новую книгу, я, придя домой и уединившись, даю волю своим эмоциям: глажу обложку, нюхаю возбуждающий типографский запах, прижимаю книгу к груди, целую, — короче, вожусь с ней как с сексуальным объектом. Вдыхая запах, закрываю глаза. Поцелуи мои долгие, но без языка, одними губами. Обложку поглаживаю не пальцами, а ладонями, как женскую грудь. Эрекции — если кому интересно — при этом не возникает: по-видимому, сексуальное влечение, которое вызывают у меня книги, — это всё-таки не похоть.
Два условия — книги должны быть совершенно новыми и моими (купленными мной или мне подаренными). С чужой, данной мне на почитать, книгой в контакт вступать я не стану. То же самое — если только что купленную мной книгу кто-то просит посмотреть — лапает, листает, — и я всё это вижу. Конечно, я предполагаю, что мою книгу, пока она стояла в магазине, могли испаскудить своими прикосновениями тысячи людей, но я ведь этого не видел, а значит, ничего и не было.
У меня были отношения с сотней женщин, но ни с одной девственницей. Девственницы ни как социальный, ни как литературный, ни как другой какой тип меня не интересуют, но, по-видимому, где-то глубоко в подсознании всё же сидит общемужское желание быть первым, вот только либидо изогнулось и вместо женщины направилось к другому объекту.
Как долго я способен наслаждаться обществом новой книги? Недолго. Увы, мои милые читательницы, я непостоянен. Обычно мне хватает одного раза, чтобы познать (внимание! не прочитать — это совсем другое) книгу, после чего я к ней остываю и ставлю на полку. Но бывает и так, что новая и, повторюсь, ещё никем, в том числе и мной, не читанная книга вызывает во мне опять прилив желаний. До сих пор я ещё не сумел выяснить, какими качествами должно обладать издание, чтобы вторично пробудить мою чувственность. Цвет или фактура обложки, размер, количество страниц, известность / малоизвестность автора, шрифт, жанр — я не знаю. (Ах, как можно было бы развить эту тему, добавить экшена и литературности, например, рассказать, что у чёрного с серебряным тиснением Кальвино я перецеловал каждую страницу, а мягкий тускло-оранжевый Пинчон вообще оставил меня равнодушным, или порассуждать о том, почему украинскому Рансмайру я предпочёл русского, но тогда получилась бы «Антибиблиотека-2», сейчас же у меня цель иная.)
Ещё один момент, на мой взгляд, заслуживающий внимания. Я не целую книгу в суперобложку. Наверное, по той причине, что — продолжая параллель — и женщину в пальто или шубу.
Теперь о книгах чужих, взятых на почитать. Их я никогда не стану ни целовать, ни нюхать. Наоборот, я сразу устанавливаю дистанцию между ними и собой и между ними и моими книгами. Во-первых, я держу чужие книги отдельно от своих: мой гарем расположен на книжных полках, чужие книги я складываю стопочкой на письменном столе. Во-вторых, для пущей асексуальности чужую книгу я сразу же одеваю в прозрачную тетрадную обложку. Пусть думают, что я аккуратист. Однако, хоть свою, хоть чужую книгу, если она порвана, я никогда не стану читать: бомжарский вид выпадающих страниц или расхристанного переплёта вызывает у меня омерзение, — сначала обязательно подклею и, если глянец, тщательно вытру с обложки влажной тряпочкой пятна.
Люди. Книжки книжками, а люди людьми. Многие люди вызывают у меня те же желания, что и книги, — поцеловать, подержать в руках, погладить, вдохнуть их запах — желания, реализовать которые я по понятным причинам не могу. С человеком, который вызывает у меня нежные чувства, меня могут разделять десятки барьеров — социальных, моральных, психологических, религиозных и чисто физиологических, анатомических: эрос беспол и витает себе, где хочет. Но ничто не мешает мне дать почитать объекту моей симпатии свою книгу, а взамен попросить книгу у него.
Не помню, сколько мне было лет, когда я заметил, что книгообмен (я имею в виду временный, а не навсегда обмен книгами) с приятным мне человеком носит для меня сексуальный характер: посредством книг я как бы вступаю с человеком в сексуальные отношения. Кажется, лет семнадцать-восемнадцать. Сексуальность вообще просыпается не вся сразу, а постепенно, этапами. Сначала тебя привлекает в женщине что-то одно, какая-то определённая часть тела, и ты недоумеваешь, почему все писатели мира восторгаются какими-нибудь щиколотками, проходит время, и ты влюбляешься во что-то другое и обращаешь внимание в женщинах только на это. Помню, когда мне было пять или шесть лет, мы с соседской девочкой придумали лучшую в мире игру: мы обнаружили, что, когда закрываешь глаза, а тебе легонько, кончиком пальца, водят едва‑едва прикасаясь, по тыльной стороне руки, это доставляет острое, ни с чем не сравнимое удовольствие. Самое интересное, что удовольствие было взаимным: тот, кто притрагивался, тоже испытывал какой-то незнакомый до сих пор чувственный трепет. Повзрослев, мы с этой девочкой сохранили довольно близкие и откровенные отношения вплоть до обсуждения сексуальных партнёров и разных интимных подробностей, но обычного секса у нас не было, хотя вроде бы ничего — ни её замужества, но мои отношения с женщинами — не мешало, просто не приходило в голову предложить друг другу переспать. Весь наш секс, как я теперь понимаю, остался там, в пяти-шестилетнем возрасте, когда мы, сбежав от всего мира, как самые большие грешники, днями напролёт ласкали друг другу руки, — тогда мы полностью исчерпали запас нашего взаимного сексуального влечения.
Где-то в пятнадцать (или в четырнадцать, а?) лет я открыл для себя женскую грудь. Разумеется, то, что женщины обладают такой частью тела, не было для меня диковинкой и раньше, я открыл, как приятно трогать, гладить и целовать её (и как приятно её трогать, гладить и целовать). Я открыл новые правила наслаждения. Потом, прошло ещё года, что ли, четыре, я обнаружил, что моё влечение к женскому телу переместилось ниже и сосредоточилось на том, на что раньше у меня просто не хватало времени. Я понял, что есть поцелуи и поцелуи, первые довольно однотипны, вторых сотни тысяч разновидностей.
Это были золотые восьмидесятые, нам — студентам-филологам — с избытком хватало и женщин, и водки, и откровенных разговоров, деревню типа «чтоб я бабу в пизду целовал!» чморили как тупых и неполноценных, и у них, затравленных большинством, такими, как я — хмельными от ощущения собственной жовиальности, силы, правоты и вседозволенности, срывало чердак: все выстроенные с детства понятия о норме, мужественности и её границах опрокидывались в их головах вверх дном. Теперь я вижу: в том, что бывшие сельские хлопчики в стремлении перевоспитаться и стать «нормальными» отпускали тормоза и шли дальше нас — к четвёртому-пятому курсу, уже не особо скрываясь, присоединяли к надписям в мужских туалетах университета, вроде «Отсосу досуха» или «Отстрочу ровной строчкой», свои, с указанием телефона или места-времени свидания, — есть и наша вина — моя и таких, как я, открывших для них прекрасный новый мир и не закрывших его вовремя. Хотя, кто знает, может, их новый мир ещё прекрасней нашего.
В двадцать семь (тут я точен) я неожиданно открыл для себя женские ягодицы. До двадцати семи я на них как-то внимания не обращал: грудь, ноги, гениталии, лицо, конечно, — к попам я был совершенно равнодушен, никаких нежных чувств они во мне не вызывали, ничего. Круглые, плоские, с ручками (галифе), целлюлитные или гладкие, бледные или румяные — сейчас я даже не вспомню, какие попы были у тех женщин, что встречались мне до моих двадцати семи лет. Не вспомню ни одной. Я думал, что восхищение, с каким произносится «какой станок!» или что-то подобное, вызвано исключительно размерами или формой объекта, и недоумевал, к чему такой ажиотаж.
Зато как это непонимание и равнодушие аукнулось, отмстилось мне потом, когда эпицентр сексуального влечения опустился ниже поясницы, и главное — всё произошло вдруг. Ни с того ни с сего: раз — и я разлюбил девушек в коротких юбках, где одни ноги, и полюбил других, в обтягивающих джинсах или брючках из тонких полупрозрачных материй, сквозь которые проступают то явные, то воображаемые очертания трусиков. Раз — и я часами верчусь, как полкан, перед зеркалом, чтобы уловить отражение собственной задницы и в очередной раз разочароваться ею, убедившись, что она — плоская, низкая, бледная какая-то, только хвоста и не хватает — ни на йоту не похожа на женскую — абсолютно иную, как из другого мира; и чтобы в сотый раз посетовать на судьбу: почему? за что мне? Раз — и вся мировая литература, весь кинематограф, все кретины, оборачивающиеся на проходящие мимо попы и свистящие им вслед, становятся моими друзьями по несчастью. Раз — и Блум, припадающий с поцелуями к ягодицам Молли, как Улисс к камням Итаки, — никакая не пародия на Гомера. Я вам дам пародию!
Мой собственный зад быстро сориентировался в новой ситуации и, словно ждав этого момента, вдруг обнаружил на себе целые созвездия эрогенных точек: там, там, там, там, теперь чуть левее, вот здесь, и здесь, и здесь — откуда они только взялись, ведь раньше ничего не было.
Женские ягодицы стали последним на сегодняшний день открытием, и я не знаю, что меня ждёт в следующий раз. Пушкин вот писал, кажется, о лодыжках. Запястья многих приводят в восторг. Шея, опять же. Уши, петлистые и обычные. Думаю, мне есть чего ещё ждать от жизни.
Эрос, повторюсь, беспол. В рассказе «Камасутра-трам» одного маститого харьковского поэта (помните: «зачем мне твоя поэтесса с её маститом»?) и начинающего прозаика есть такой эпизод: героя в трамвайной давке прижимают к незнакомой девушке, с которой он переживает — как ему кажется, взаимно — невероятные по своей остроте сексуальные ощущения, вакханалию, безумство. Им мешают, их толкают, разлучают, никто не хочет замечать этот праздник любви — случайной, минутной, яркой, сильной, ненужной никому, кроме этих двоих, а может — кроме одного автора.
Ситуация архиархетипичная. Каждый из нас десятки раз был на месте этого героя, и я тоже, но один случай стал для меня особенным.
В троллейбус, идущий на Алексеевку, лучше не садиться никогда: ни в час пик, ни в нормальное время. Лучше дождаться автобуса или маршрутки. Но я сел, у меня были на то свои причины. Героя «Камасутры-трам» прижали к девушке сначала боком, потом лицом, потом началась камасутра. Меня же изначально поставили спиной к спине, не дали ни малейшего шанса хоть краем глаза уловить какой-нибудь падающий на ушко локон, который сразу сделался бы мне милым, или изгиб шейки — непременно грациозной, — любую детальку, любой штришок, зацепившись за который, я сумел бы дорисовать весь образ целиком. Нет, моя любовь была изначально слепа, ей выкололи глаза ещё на входе в троллейбус. У моей любви не было ни рук, которыми она удерживалась бы за поручень, ни носа, ни ушей — ничего, кроме ног, плечей и спины, которыми её накрепко и, казалось, навсегда прижали к другим — моим — ногам, плечам, спине. И конечно, ягодицы — ягодицы чуть ли не самое главное в этой истории. Они подрагивали в такт моим на ямочках, бугорочках и колдобинках, которыми так богат проспект Ленина (пардон, уже Науки), изгибались, неслышно шелестя обтягивающей их материей, на поворотах, испуганно напрягались, когда троллейбус неожиданно тормозил у светофоров.
О чём я думал, влюбляясь в эти ягодицы, спину, плечи и ноги, доверчиво прижимавшиеся к моим? Мечтал ли о лице, глазах — больших, насмешливых, глядящих на меня с вызовом, об улыбке и какой-нибудь, как у меня, сводящей с ума родинке над верхней губой? А вы бы не мечтали, ощущая, что с каждым покидающим троллейбус пассажиром наперекор всему — броуновскому движению, общественному мнению, пустеющему салону, правилам приличия и законам Ома — вы становитесь друг другу всё ближе? Даже после проклятого мной заранее, за три остановки, Института низких температур, когда в троллейбусе уже никто не стоял, все сидели, некоторые — развалившись на два места, мы всё равно стояли, плотно прижатые друг к другу толпой невидимых людей, неравнодушных к нашей бессмысленной и беспощадной любви, и не размыкали то, что другие влюблённые называют объятьями.
В отличие от бредящего героя «Камасутры-трам», моя любовь, клянусь, была взаимной: всё — наши ноги, плечи, спины и ягодицы, не желающие расставаться в полупустом троллейбусе, взгляды, взгляды, тысячи взглядов, обращённых на нас, змеиное шипение не перестающей ходить туда-сюда кондукторши и приближающаяся, как апокалипсис, конечная остановка — подтверждало это.
Нет, в моей истории не будет счастливого финала: ни золота, на пения ангелов, ни хризантем, ни хотя бы долгого — молчу, молчу, — красноречивого и необязательного, как и всё, что бывает в жизни, взгляда на прощанье. Я загодя готовился к выходу на конечной и знал, через какую дверь, среднюю или заднюю, мне выйти, чтобы моя незваная любовь вышла через другую. Я вообще мастер финалов, бог концовок и король точек, которых у меня заготовлено множество — так много, что одному человеку не по силам носить в себе: вот я и избавляюсь где только можно от этого груза — расставляю точки направо и налево.
Я, конечно, вышел через среднюю дверь — ведь я же ещё и мастер середины, золотой, серебряной, бронзовой и всех остальных, — и конечно, я никуда не ушёл, а стал ждать и смотреть, когда же моя, такая-сякая, но моя, любовь выйдет из задней.
Не думаю, что вы догадываетесь, чем закончилась эта история, хотя я и предупреждал вас вначале: эрос беспол. Но — какие претензии, я бы и сам пропустил мимо ушей это предупреждение, приняв его за авторское интересничанье, совершенно бесполезное для дальнейшего сюжета. Но к сожалению — к сожалению прежде всего для меня — в данном случае это не так.
Из задней двери вышло трое мужчин, друг за дружкой, молодой, постарше и ещё постарше, как в сказке про Машеньку и медведей; за мной — из средней — никого; передняя вообще не открылась, в салоне оставалась только продолжающая — никто её так и не остановил — бегать туда-сюда кондукторша. Всё. И это значило, что один их трёх вышедших через заднюю дверь медведей был тем, кто всю дорогу стоял за моей — машенькиной — спиной и в кого я — Машенька — влюбилась всей силой своих тридцати с чем-то там лет.
Выходя, три медведя по очереди, как в сказке, посмотрели на меня, покинутого, одинокого, над которым насмеялись все — господь-бог, бог‑медведь, Эрос и люди, — и уже, наверное, ни в кого не влюблённого; и ни у одного из выходивших во взгляде не было ни золота, ни хризантем, ни прощального привета, ни даже разочарования. И самое главное — ни у одного из вышедших не было сводящей с ума родинки над верхней губой, как у меня.
А та девушка в завитушках и родинках, курносая, как смерть, как самая милая и желанная смерть в мире, девушка с синими или карими глазами, в которые я был влюблён всю дорогу — двадцать пять минут от «Научной» до «Студгородка», — так из троллейбуса и не вышла, осталась, невидимая и теперь уже и неосязаемая, чтобы — призрак, мерзавка — и дальше, и всегда дарить любовь — на двадцать минут, на полчаса — таким, как я: мастерам финальных точек и серебряных, инкрустированных слезами середин.
Вернёмся к книгообмену. Я никогда — хоть режь меня, хоть ешь — не дам свою книгу человеку, который мне неприятен, пусть даже эта книга спасёт ему жизнь. Он будет ползать передо мной на коленях, заклинать меня всеми святыми, предлагать всё золото мира — по барабану: мне не нужен ты, мне не нужны твои сокровища. Я отказываюсь вступать с тобой в отношения. Но если ты мил моему сердцу, если оно впустило тебя, то уже не отвертишься — возьмёшь у меня книгу. Ты можешь думать, что она тебе не нужна, можешь считать меня назойливым, — я-то знаю, что скоро, очень скоро мои чувства к тебе растопят твоё ледяное сердце, и оно заструится ко мне таким маленьким‑маленьким, не шире ниточки или даже волоска, ручейком, — это непременно произойдёт, поверь мне, я лучше знаю, что тебе надо. Будь ты мужчиной или женщиной, замужем или нет, будь ты хоть негром преклонных годов — я не собираюсь вступать с тобой в сексуальные отношения и я уже вступил в них, дав тебе свою книгу и взяв твою.
Я возьму у тебя твою книгу, даже если ты не захочешь её дать и будешь упорствовать в этом, я выпрошу, исхитрюсь, стану мёдом и змеёй одновременно, обману, окручу тебя, выманю — не потому, что мне нужна твоя книга — в гробу я её видал, на твоей книжной полке нет ни одной, что могла бы заинтересовать меня по-настоящему, ты что, думаешь, я не способен купить то, что хочу, в магазине, или взять в ЦНБ? — мне нужен ты, ты — державший эту книгу в своих руках, читавший её, думавший над её страницами. Понимаешь?
Поверь мне, есть книги, которые я искал всю жизнь, которые я хотел так, как ты себе и представить не можешь, а потом вдруг находил их случайно, в шкафу у какого-нибудь засранца, которому я и руку-то пожимаю только потому, что слабохарактерный, — и он мне говорит: на, бери, читай. Ты думаешь, я брал её и на крыльях летел домой священнодействовать с ней? Ты плохо меня знаешь.
Книга — что? Бумага, клей, несколько картинок. Я не продаюсь за бумагу и клей. Я вообще не продаюсь, запомни. Если я полюбил тебя, ты станешь читать мои книги, а я буду — твои. Нет — сердцу не прикажешь. Я ещё слабохарактерный, но уже принципиальный, не обессудь.
И — если мы с тобой вступили в отношения книгообмена, это не значит, что теперь все прочие виды сексуальных связей для нас перекрыты (конечно, при условии, что ты женщина; если ты мужчина — увы. Хотя кто знает, жизнь длинная, я не зарекаюсь — мы, мужчины, хорошо знаем, что в любой момент может наступить время «П» — когда Света больше не светит, Валя не валит, Катя не катит, Маша не машет, Женя не женит, Паша не пашет, Люба не любит, Вера не верит, а Маня не манит, и тогда будь ты хоть лысис, хоть додик фестивальный, хоть дважды злой волшебник, а поймёшь, что время «П» — это время «П», — но я пока тот, кто я). У меня есть знакомая, с которой, так сказать, «прямой» секс закончился пятнадцать лет назад, но что-то такое, какую-то такую нежность я испытываю к ней до сих пор, иначе зачем же нам встречаться каждые два-три месяца, чтобы обменяться книжками? Есть женщины, с которыми я и посейчас сплю и обмениваюсь книгами. Есть женщины, с которыми я спать пока не собираюсь, но, наверное, буду, потому что беру у них книги и даю свои. Есть и такие, с которыми у меня по разным, иногда не зависящим ни от меня, ни от них причинам, не будет секса, но сексуальные отношения — посредством книг — будут, думаю, всегда. Но есть и просто женщины, без книг, может быть, затрудняюсь сказать определённо, потому что больше, чем мы уже дали друг другу, даже книги вряд ли нам дадут.
А ты, вероятно, считаешь, что, предлагая тебе почитать свою книгу, я формирую себе интеллектуально-эмоциональное поле, собеседника‑единомышленника на нём взращиваю, рассчитываю обсудить с тобой прочитанное или что-то в этом духе?  

иллюстрация: Никита Власов

рейтинг:
0
 
(0)
Количество просмотров: 1191 перепост!

комментариев: 0

Введите код с картинки
Image CAPTCHA

реклама

наши проекты

наши партнеры














теги

Купить сейчас

qrcode