шо нового

Стихи обо всем
 
17:01/01.11.2009

***
Влюбленные смотрят друг другу в глаза, но не видят тебя,
а видят куски мешковины и куклу из тряпок.
— Посмотри на меня! — Я совсем не твоя судьба,
я товарищ тебе, твой любовник, цветок и собака.

…Кстати, о собаке. Когда я ложусь спать и выключаю свет,
она стоит внизу у кровати, там, в темноте,
и терпеливо ждет, когда я ей дам команду: — Иди сюда.
(Она очень воспитанная собака.)
И вот я говорю: иди ко мне! — и она начинает прыгать, прыгать, как оглашенная,
цепляясь передними лапами за кровать, вытягивая морду,
подрагивая невидимыми миру ушами,
карабкаясь и срываясь.

Она так отчаянно хочет выбраться ко мне из этого мрака,
так хочет забраться сюда, под защиту, в привычную жизнь, на подушку, в родное тепло,
что мне вдруг начинает казаться, что это другой мрак
и другие прыжки…

Как будто я зову ее из тьмы, она прыгает, прыгает
и когда­нибудь не допрыгнет.

СТИХИ О СОБАКЕ
когда сижу за работой
у компьютера,
а собака лежит на коленях —
иногда не глядя поднимаю ее под передние лапы, прижимаю к себе,
говорю ей: Дура ты, дура.
а сейчас, не отрывая глаз от экрана, — машинально снова поднял ее,
прижал,
говорю ей: Дура ты, дура, —
потом посмотрел:
а на уровне лица ее хвост и попа (видимо, лежала наоборот),
и ведь даже не пикнет.
Висит вниз головой.

Вот так и нас бог поднимет
непонятно за что

Я называю свою течную суку — то мальчиком, то котенком,
наверное, ей неприятно, но это уже неважно:
ей будет одиннадцать лет, а мне будет — 48,
когда я останусь жить, а собака умрет (однажды).

Но пока ты еще жива и у тебя — первая в жизни течка,
я хожу за тобой с белой наволочкой — и везде, где успел, подстилаю.
А между прочим, собачья кровь —
сначала мелкая, будто сечка,
а потом — виноград раздавленный, темно­красная и густая.

…К слову сказать, этот ужас мужчины перед
женской регулой, слабостью — и всеми кровными их делами
очень забавно выглядит: я ношу ее, суку бедную,
словно подбитого лебедя, под Аустерлицем раненного…
А она свесив голову, смотрит мне на ботинки,
лживая, глупая, черная и почему¬то сама растерянная.
— Ну что, — говорю, — котенок? долго манипулировать
собираешься? пачкать мне джинсы уличные, пятнать мне стихотворение —
этой своей идиотской железной жертвенной кровью? —
Собака вздыхает тяжко и я уже — капитулировал.

Потому что я сам считаю
ее — своей последней любовью.

Ну а последняя любовь — она ведь всегда такая.
Однажды она спала (трех месяцев с чем­то от роду)
и вдруг завыла, затявкала, как будто бы догоняя
небесного сенбернара, огромного, будто облако.

А я подумал, что вот — рассыпется в пыль собачка,
но никогда не сможет мне рассказать, какая
была у них там, в небесах, — веселая быстрая скачка
и чего она так завыла, в небесах его догоняя.

Но всё, что человек бормочет, видит во снах, поёт —
всё он потом пересказывает — в словах, принятых к употреблению.
Так средневековой монахине являлся слепящий Тот
в средневековой рубашке, а не голенький, как растение.

Поэтому утром — сегодня — выпал твой первый снег,
и я сказал тебе: Мальчик, пойдем погуляем.
Но мальчику больно смотреть на весь этот белый свет.
И ты побежала за мной. Черная, как запятая.

— Вообще­то я зову ее Чуней, но по пачпорту она — Жозефина
(родители ее — Лайма Даксхунд и Тауро Браун из Зеленого Города),
поэтому я часто ей говорю: Жозефина Тауровна,
зачем ты нассала в прихожей, и как это всё называется?

…Если честно, все смерти, чужие болезни, проводы
меня уже сильно достали — я чувствую себя исчервлённым.
Поэтому я собираюсь жить с Жозефиной Тауровной, с Чуней Петровной
в зеленом заснеженном городе, медленном как снеготаянье.

А когда настоящая смерть, как ветер, за ней придет,
и на большую просушку возьмет — как маленькую игрушку:
глупое тельце её, прохладные длинные уши,
трусливое сердце и голый горячий живот —

тогда — я лягу спать (впервые не с тобой)
и вдруг приснится мне: пустынная дорога,
собачий лай и одинокий вой —
и хитрая большая морда бога,
как сенбернар, склонится надо мной.

СТИХИ О ЕЛКЕ
Проснуться в 147 лет, прочитать смс:
«здравствуй, мой обжигающий мальчик»,
изумиться, переспросить: — Почему обжигающий? —
получить очевидный ответ: «потому что ты меня обжигаешь»,
и даже не удивиться, что тебя называют на ты.

— Господи, сколько вас было,
и хоть бы одна собака
сделала отчисленье в мой пенсионный фонд.

Этим летом мне все говорили: объявляй войну, собирай своё войско! —
ну вот я и собрал: три с половиной калеки.
…Но так уж случилось, что днем
мы с Чуней купили ёлку,
самую зимнюю елку, срубленную навеки.

Тут¬то все стали ее наряжать: и Саша повесил шарик, и Сеня повесил шарик,
а я взял серебристый Урал (я думал, что это река) и тоже повесил,
как будто змею из стали, так — чтоб шары засияли,
и чтоб огоньки вокзалов засверкали на ветках этих.

— Вот это будет праздник! — я думал. Но чтоб по¬хорошему,
то лучше бы — с вечным снегом, с сугробами над головой…
И не беда, что я Чуне
намазал вонючей мазью
ее паршивые уши
и пахнет она — калошей
(да, именно: обыкновенной — советской старой калошей), —
Но эти четыре года — мы были втроем с тобой.

…Я просыпаюсь утром в постели, отяжелевший,
всё ужасно болит:
шея, спина, руки.
— Какого хрена, — спрашиваю, — мучать меня любовью,
когда мне надо о пенсии —
думать.
(Желательно персональной.)
— До свиданья, — кричат на площадке друг на друга соседские дети.
До свиданья, — я отвечаю.
И действительно «до свиданья».
Потому что с утренней елкой, с самой лучшей елкой на свете
не бывает на самом деле ни прощания, ни разлуки.

Ну, а в сумерках (хоть я, конечно, знаю, что в сумерках спать нельзя)
я забираю с собой на кровать собаку
и тебя к себе забираю:
два тепла, шебуршащихся рядом,
шумно думающих тепла
(достаточно туповатых, надо сказать, тепла)
это слишком смешно для счастья — и я, вздрагивая, засыпаю.

…Посмотри, сколько разной чуши, ерунды золотой и нарядной,
висит на убитой елке: облепиха, Урал, Алтай,
и Россия висит на ветке, и синий шар Амстердама,
и дворник скребет лопатой, и яблоко — Индокитай.

Хорошо, что еще на свете
остается — так елок много
(да и если немного осталось): одиноких, двойных, тройных.
Как сказал Сашин тесть перед смертью: — Дайте ложечку Нового года
(вот именно так и сказал «дайте ло¬жеч­ку нового года»),
приложился к шипучей ложке, удостоверился — и затих.

По­моему, замечательно. — По­моему, всё — замечательно,
и то, что умрем — замечательно, и то, что живем — хорошо.
…на елке висит и качается ушастое ваше сиятельство,
щенячее наше сиятельство, доказанное рождество.

Эваз (руна движения, свидетели говорят — 2)
— А я тоже однажды катался на роликах (был я совсем большой,
от большого ума и катался), но так пахли весной деревья, —
говорит мужичок под сорок, какой­то весь никакой:
— Я упал об асфальт с размаху. Ударился головой.
Теперь у меня — каждую ночь виденья.

— А зато у меня — когда в июле отключают горячую воду, —
говорит сосед, водитель Газели, — а я возвращаюсь с завода грязней собаки,
я беру обмылок «Ромашки» и тру ледяные руки.
И тогда у меня на руках проступают — знаки.

— А ко мне, — пишет русская женщина из Лондона, сорока пяти лет, —
когда я лежала под капельницей на Каширке, в серьезной больнице,
ко мне приходил триединый бог: дух, сын и отец,
но у них почему¬то были красивые мусульманские лица.

— А ко мне, — говорит последний, — когда мне было семь или шесть —
из¬за снотворного (феназепама) ко мне приходили
мертвые и живые, а первым пришел белый полярный медведь,
феназепам мне давали родители, очень меня любили.

…А вот я — никаких не вижу видений, мне нечего вам рассказать,
всё, что есть у меня — грубые шаткие рифмы,
и хотя я только свидетель, а не отчим тебе и не мать,
но я беру тебя (к примеру, последнего) на руки и кормлю тебя крупной брусникой.

Потому что в конечном счете — в стихах должен быть стол и стул,
чашка и миска, и много всякой еды, чтобы люди попили¬поели
и ушли от тебя навсегда, — продолжая слизывать с губ
изумленные крошки брусничного стихотворенья.

ЧЕРНОВИК
потому что стихи не растут как приличные дети,
а прорастают ночью, между ног,
и только раз рождаются в столетье
поэт­дурак, поэт­отец, поэт­цветок

1.
Да, вот именно так (а никак по¬другому)
ушла расплевавшись со всеми моя затяжная весна,
и пришла — наконец­то — моя долгожданная зрелость.
Только что ж ты так билось вчера, мой сытое хитрое сердце,
только что ж ты так билось, как будто свихнулось с ума?

...Я стою на апрельской горе — в крепкосшитом военном пальто,
у меня есть четыре жизни (в запасе), у меня есть письмо от тебя:
«Здравствуй, — пишешь мне ты, — я серьезно больна,
И у меня нет жизни в запасе. Завтра у меня химиотерапия.
Однако я постараюсь выжить, я буду бороться.
Ты же — постарайся быть счастлив.
Живи, по возможности радостно.
И ничего не бойся». — Ну вот я и стараюсь.

2.
Ну так вот и старайся — вспотевший, воскресший, больной
записать эту линию жизни на рваной бумаге
(электронной, древесной, зеленой, небесной, любой)
и за это я буду тебе — как и все — благодарен.

Сколько счастья вокруг, сколько сильных людей и зверей! —
...вот приходит Антон Очиров, вот стрекочет Кирилл Медведев,
а вот человек (пригревшийся на раскаленном камне),
несколько лет нёсший возле меня свою добровольную гауптвахту,
с переломанной в детстве спиной, сам похожий на солнечную саламандру,
на моё неизменное: «бедный мой мальчик»,
отвечавший —
«нет, я счастливый»...

3.
Эти люди стоят у меня в голове,
кто по пояс в земле, кто по плечи в рыжей траве,
кто по маковку в смерти, кто в победе своей — без следа.
Эти люди не скоро оставят меня навсегда.

Ну а тех, кто профукал свою основную житейскую битву
кто остался в Израиле, в Латвии, в Польше, в полях под Москвой,
мы их тоже возьмем — как расстрелянную голубику
на ладонях, на солнечных брюках и юбках, — с собой.

4.
...Мы стоим на апрельской горе — в крепкосшитых дурацких пальто,
Оля, Настя и Рома, и Петя и Саша, и хрен знает кто:
с ноутбуком, с мобильным, в березовой роще, небесным столбом,
с запрокинутым к небу прозрачным любимым лицом
(потому что все люди — с любимыми лицами — в небо столбы).
Я вас всех научу — говорить с воробьиной горы.

5.
Здравствуйте, — скажет один. — Я единственный в этой стране
защищавший поэзию от унижения,
наконец­то готов подписаться под тем, в чём меня упрекали:
— Да, это всё не стихи,
это мой живой, столько­то¬летний голос,
обещавший женщине, которую я любил, сделать ее бессмертной,
а не сумевший сделать ее даже мало¬мальски счастливой...

— Здравствуйте, — скажет второй, — если когда­нибудь в дымный апрель,
выпив полбутылки мартини (или чего вы там пьете?),
вы вдруг вспомните обо мне, затосковав о своей несбывшейся жизни, —
НЕ СМЕЙТЕ ОТКРЫВАТЬ МОИ КНИГИ,
НЕ СМЕЙТЕ ВОСКРЕШАТЬ МОЙ РАССЫПАННЫЙ ГОЛОС,
НЕ НАДО БУДОРАЖИТЬ МОЙ ПРАХ.

— Потому что я любил вас гораздо больше, чем вы меня, — скажет четвертый, —
да и нужны вы мне были гораздо больше, чем я был вам нужен,
и поэтому я не буду вырывать у вас палочку победителя
(да и какой из меня теперь победитель?).

6.
...Однако,
так как на роль человека с трудной мужской судьбой претендую всё¬таки я,
то всё что останется мне — это выйти вперед,
наклониться к людям (ближе других) и сказать:
— Дорогие мои, бедные, добрые, полуживые...
Все мы немного мертвы, все мы бессмертны и лживы.
Так что постарайтесь жить — по возможности — радостно,
будьте, пожалуйста, счастливы и ничего не бойтесь
(кроме унижения, дряхлости и собачьей смерти,
но и этого тоже не бойтесь).

7.
Потому что всех тех, кто не выдержал главную битву,
кто остался в Париже, в больнице, в землянке, в стихах под Москвой,
все равно соберут, как рассыпанную землянику,
а потом унесут — на зеленых ладонях — домой.

Сайт Дмитрия Воденникова: www.vodennikov.ru
Страница в ЖЖ: vodennikov.livejournal.com

рейтинг:
5
 
(4)
Количество просмотров: 39618 перепост!

комментариев: 0

Введите код с картинки
Image CAPTCHA

реклама



наши проекты

наши партнеры














теги

Купить сейчас

qrcode