шо нового

Назавтра обещают дождь
 
15:37/26.01.2016

Каринэ Арутюнова (Киев — Тель-Авив)

 

Назавтра обещают дождь

Вам куда, в Россию? — почтовый работник (полная женщина с лицом почтового работника (диапазон между — женщина, станьте в очередь — и — пустите с ребенком без), — так вот, женщина в униформе морщится в экран и сочувственно смотрит на тощую бандероль, — дойдет? вы как думаете? — вскидываюсь я тревожно, — может, и дойдет, — меланхолично и с явным сомнением отвечает женщина-почта, — только кто ж их сейчас знает, как оно там, — она вздыхает, — разве что заказным с уведомлением, — а заказным дойдет? — хватаю почту за пуговицу форменной блузы, — что вы себе позволяете, женщина, — все-таки, война, не абы что, — она шумно выдыхает и становится близкой-близкой, — как-то по-бабьи, точно старушки, продающие укроп по обочинам чумацкого шляха, — ой, не говорите, — включается некто в пляжной панаме слева, — сейчас мало что доходит, учтите, — ну, разве что заказным попробовать, — вот и я говорю, — старичок справа прищуривает глаз, — а вот сегодня в Одессе, слыхали? А в Харькове? — беседа плавно утекает в сторону от моей бандерольки, и я присаживаюсь в уголке, вдыхаю неизменный аромат сургуча, чернил, — хотя где чернила, где они, — где заточенное перо и шершавые бланки, где незыблемость почтового мира, в котором обрывки междугородних переговоров и духота, собственно, кабинок, оснащенных всем необходимым для межпланетной связи, — Алма-Ата — четвертая, Ереван — седьмая, — и вот уже щекочущие ухо гудки, и эта пауза, предшествующая первому слову, — щелчок, о, чудо чудное, — таинство соединения течет-струится, раскачивая провода, накаляя мембраны, и вот уж кончен разговор, и там, за тяжелой звуконепроницаемой дверью, мечутся ожидающие, но ты все медлишь, — але, Миша! — доносится из соседней кабинки, — два плацкарта, запомнил? обратно только купе, — На Новороссийск, — в среду буду, — как чувствуешь себя, дай маме трубку, — три семьсот, богатырь, — как назовете? — Наташа, не бросай трубку, — видимо, она все-таки бросает, — и вдруг становится тихо, так тихо, ни единого слова, ни одного, — только гудки, длинные, короткие, длинные, — пи-пи-пи, — женщина, так что с письмом? посылать будем? — лицо почты становится внезапно официальным (вас много, а я одна), оплывшим (жара, жара, прекрасный ускользающий август, который не повторится ни у меня, ни у нее, ни у стоящего слева в пляжной панаме), уставшим (конец рабочего дня) — давайте заказным, — киваю я, — заказным все-таки надежней.

* * *
Вот вы говорите, ООН, ООН, — ничего они там не решают, одна видимость, — то ли дело у нас в гаражах, — не, чувак, прикинь — четыре сердца, мужику четыре сердца вшили, и живет, — с этой фразы началась очередная всенощная в наших палестинах, — в гаражах сбор так называемых «эльфов», к которым я постепенно проникаюсь определенным уважением, — вполне серьезные темы поднимаются за пацанским базаром, — а вот и Отрезанная Бычья Голова подтянулась, — хлопец на черном мерсе гундит долго и убедительно, — с темы вшитых сердец пацаны переключаются на тему вечную и прекрасную, — шерше ля фам, как говорится, и чуткое пацанское сердце трепещет от любой несправедливости, и вдруг, о боги, оказывается податливым, хранящим обиды, уколы, — я вскидываюсь в предвкушении, — опять речь о ней, о Прекрасной Даме, — утробный голос Головы подробно и мелочно перечисляет обиды, упивается царапинами и порезами, — и что она? Щас я скажу, с кем она гуляла, — уши мои вытягиваются, — список заслуживает отдельного внимания, — его конкретность, все эти пункты и подпункты, — собеседники сочувственно поддакивают, и тень ебливой Люськи парит над микрорайном, — гул нестройных голосов, обиженное мычание Головы, — смирившись с тем, что сна сегодня не будет, я обкладываюсь подушками и сладострастно вылавливаю обрывки фраз, — а где она была, когда я, сука, — и, главное, с кем, — подозреваю, обладатель брутального баса только с виду могуч, а сердчишко у него слабое, бабье, навеки раненое, — и тут звенят склянки, монотонный бубнеж меняет градус, тему, — ее величество политика выходит на авансцену при свете полнеющей луны, молниеносно забывается неверная Людмила, дрязги коммунального быта, так пацан становится мужчиной, так мужик становится воином, где надо вырастает бицепс, глаз обретает зоркость, рука — меткость, стрела попадает в цель.

* * *
Случалось ли вам обнаружить в сумке прошлогодний бутерброд?
Примерно то же испытываю я, пробуждаясь от самозабвенного речитатива вокально-инструментального ансамбля «Самоцветы».
Нет, что ни говори, а Куба далеко.
Русский шансон перекрывает все. Гаражные эльфы большие, я вам доложу, меломаны. Сквозь унылое блеяние самоцветов и прочих хитов 70–80–90-х прорывается восторженная скороговорка ведущей какой-то «позитивно-ностальгической» программы, — от голоса ее сводит скулы, примерно так же, как от запаха позавчерашнего борща в дошкольном учреждении имени Надежды Константиновны Крупской, или от плавающих в подкисающем молоке пенок, или… или… или…
Да мало ли этих «или» хранится в подвалах подсознания, заваленных и забитых для верности крест-накрест, чтобы не дай бог не просочилась бездонная, как колодец, и безысходная, как русское поле, черная тоска, наказание отрочества, — сглатывание беззвучных слез в тотальном окружении этой самой безысходности, ничуть не травматичной для категорического большинства обитателей зазеркалья, — подвалы эти глубоки и обширны, и хранят множество укромных ящичков, шкафов, выпадающих из них скелетов, — возьмите хоть безобидное «листьяжелтыенадгородом» или…
Исключением, пожалуй, станет пластинка Тухманова — верная и тайная союзница созревающей во всех смыслах отроковицы, — все эти загадочные «я мысленно вхожу в ваш кабинет», — спасибо Волошину, Мерхдаду Бади, Перси Биши Шелли, Гете, Верлену, Мицкевичу, Ахматовой, Бодлеру — сокровищница для напряженно тоскующей «по чему-то такому» девочки, — по волне моей памяти пробегают подпрыгивающие иглы, — пластинка явно заезжена до дыр, и из вагантов внезапно ты попадаешь к Сафо, а от нее к веселым школярам, а оттуда, будто по американской горке, скатываешься к «херц майн херц», — примерно ты догадываешься о том, что такое это самое «херц», и щекой прижимаешься к зеркалу, и горящей кожей ощущаешь утешительную прохладу зазеркалья, и плывешь, плывешь, плывешь… все эти недомолвки, придыхания, двусмысленности, повторы, как будто вторжение союзника на территорию врага, где самоцветы дробятся и множатся, отражаются друг в друге, потряхивая одинаковыми разделенными пробором русыми челками, — такая статичная картинка из телевизора, довесок к продуктовому набору ветерана (банка сгущенки, пакет гречки и еще что-то условно рыбное в едком томате), — то ли дело, допустим, это, —
Я мысленно вхожу в ваш кабинет:
Здесь те, кто был, и те, кого уж нет,
Но чья для нас не умерла химера;
И бьётся сердце, взятое в их плен…
Бодлера лик, нормандский ус Флобера,
Скептичный Франс, святой Сатир — Верлен,
Кузнец — Бальзак, чеканщики — Гонкуры…
Их лица терпкие и чёткие фигуры
Глядят со стен, и спит в сафьянах книг
Их дух, их мысль, их ритм, их бунт, их крик…
Я верен им… но более глубоко
А между тем жара в наших широтах воистину тропическая. Даже эльфы притихли, не шелестят в гаражах, не шаркают чешками по паркетному полу, не гремят погремушками, только иногда откуда-то снизу доносится вялая возня, сумеречные и полуночные диалоги всплывают, лопаясь, точно мыльные пузыри, — слова невнятны, да и смысла в них немного, зато более отчетливы запахи, они непобедимы, и… да, абсолютно опровергают расхожую версию о том, что вначале было Слово. Вначале был Запах.
Густой, вязкий, обволакивающий, плотский. Пахнет резиной, пластиком, пылью, мусоркой на углу, отчетлив запах рыбьей чешуи, кошачьего корма, ошметок, происхождение которых непросто установить. Надо всем этим плывет облако, состоящее из химических соединений разной степени сложности, оно плывет, угрожающе покачиваясь над домами.
Дышите, говорю вам я, дышите, как и чем можете. Дышите в ритме сальсы, буги-вуги и меренге. Двигайтесь, бегите, перебирайте гудящими от зноя конечностями, возможно, вам удастся спастись. По крайней мере, сегодня.
Назавтра обещают дождь.

* * *
В любой сложной ситуации включайте синкопу. Возьмем, скажем, пресловутый третий мир (термин явно устарел, потому как со времен его появления границы этого самого мира основательно раздвинулись, уступая почетные места гражданам, высокомерно причисляющим себя ко второму, скажем…).
Возьмем ту же Кубу.
Влажность, духота, жратва по карточкам, масса всяческих несвобод… Пепел героев революции стучит в грудь.
Но у них есть синкопа. Синкопа, черт подери, — сколько поколений сменило друг друга под синкопу эту самую, радуясь ветерку с набережной Малекон.
Синкопа, как я уже писала давеча, особых усилий не предполагает.
Синкопа — буквальный перевод с греческого — обрубание; сокращение, в музыке — смещение акцента с сильной доли такта на слабую, то есть несовпадение ритмического акцента с метрическим.
Вы меня поняли?
Переводите стрелки, господа. Обрубайте! Рвите! Переходите на запасной путь, свингуйте, в общем. Пусть слаб голос, казалось бы, все кончено или вот-вот иссякнет, пауза длится и длится, он балансирует на грани, на пределе возможного, — дыхание вот-вот прервется, но не прерывается, ритм сбит, но выверен до сотой и тысячной доли (только потом ты узнаешь, дружок, что такое синкопа, и не случайно одним и тем же словом назовут приступ кратковременной утраты сознания и смещение ритма с сильной доли на слабую), — там, на самой глубине, зарождается обилие звуков, тактов, слоев, ритмов, сфер, — насыщенный питательный бульон для возникновения новой жизни, — это кровь, детка, всего только кровь, все эти божественные ручьи, втекающие и вытекающие вместе с неповторимым чувством ритма, близости, дистанции, бездонной грусти и головокружительной радости, — вслушайся, детка, — даже если все кончено, у тебя остается это, не так уж мало, в конечном счете, не так уж мало.
Танцуй, гуахира, — помни о главном, — однажды и ты была дыханием, семенем, побегом, листом, цветком, сердцевиной, шипом, — вспомни о главном, гуахира, тряхни стариной, окуни пальцы, войди по пояс, по горло в сладкий и тягучий кисель мироздания, погрузи ступни в глину, в песок, в землю, ощути ее влагу, электричество, истому, пройдись босиком, не оглядываясь, не сожалея об утраченном, — сила твоя в памяти, сила твоя в забвении — ибо сказано в апокрифическом евангелии великого слепца Борхеса «забвение — вот единственная месть и единственное прощение», и «горе плачущему,  ибо не отвыкнет уже от жалких стенаний своих».
Танцуй, гуахира, ибо «счастливы любящие и любимые, и те, кто может обойтись без любви».
* * *
Чуден Днепр при ясной погоде, вне всякого сомнения, и чудна украинская ночь в микрорайоне на улице Шолом-Алейхема или Марины Цветаевой, — не удивляйтесь, есть и такая улица в выжженных джунглях Троещины, честь и слава увековечившим русскую поэтессу вывеской над трамвайным депо, желтой маршруткой, подпрыгивающей на ухабах и выпускающей кольца вонючего дыма, безликими высотками, когда-то новыми, а сегодня удручающе ободранными на фоне блакитного неба и радужных перспектив, — Шолом-Алейхему повезло все же больше, — неподалеку базар, привычная маета и суета, только чу, не стучит копытами грустная лошадка Тевье-молочника, не дребезжит бидон под упругой струей, не торгуется до одури мужик, а только лениво называет цену, да и мужик нынче не тот, не ломает шапку, не крестится, не божится, — весело тарахтит трамвай, поют раскаленные рельсы, свингуют под окнами эльфы в потешных колпачках, — гаражные, мусорные, случайные, — жизнь в нашем уютном королевстве достигла летнего апофеоза, — страстно матерятся сантехники, вырывая друг у друга смартфоны последнего образца, — смартфоны новые, а мат тот же, слава создателю, — им вторят мусорные эльфы, — у тех все налажено, четко по расписанию.
Время мусорных заканчивается после полуночи (часиков этак после двух) и начинается с пением птиц, вплетаясь в орнамент бытия трехэтажной строкой, — однако же, вынуждена признать, строка эта близка к совершенству и радует ухо обилием и разнообразием метафор, — вот и сегодня, на рассвете, — знакомое чавканье, чпоканье, хруст сминаемых пластиковых булылок, мелодичный перезвон битого стекла, и сочный, оголтелый, надрывный, истерический мат по смешному, однако же, поводу, — отдай магнитик, сссс…ка, отдай, кому говорю.
Страсти по магнитику длятся долго, разгораясь с каждой минутой, и вот уже близок момент развязки, и ваша покорная слуга, вытянувшись на жаркой постели, вполне искренне желает участникам рукопашного боя удачного во всех смыслах исхода.
Исход предрешен, все живы-здоровы, хозяин обретенного магнитика грозит кулаком в постылые небеса (а там разгорается нехилых размеров светило), делает круг почета в сопровождении двух гогочущих краснолицых товарок, — жизнь продолжается, господа, на улице Цветаевой, Шолом-Алейхема и моей, — она продолжается, радуя глаз, ухо и обоняние запахами и звуками летнего двора.
* * *
Давай, говорю, попробуем viber, viber мы еще не пробовали, скайп был, аська — кто-нибудь помнит сейчас эту самую аську? Где она, ау, помнят ее разве только убеленные сединами пионеры онлайна. Скайп был позже, никакого сравнения! Где они, вдохновенные свитки, километровые папирусы привата, мегабайты и киловатты вздохов, уверений, шепота, двусмысленных намеков и нескромных предложений.
А что было до? Ну, до всего, до аськи, вайбера, скайпа, фб, — как забивались стрелки, как выяснялись отношения? Чем жили? И, главное, зачем…
Давай попробуем viber, в viber у нас еще не было, в viber мы нерешительны, почти девственны, мы робеем и медлим, помнишь, как…
Как в те времена, когда позвонить можно было исключительно с улицы, из автомата через квартал, потому что в вашем все трубки оказывались вывороченными, вырванными с мясом, помните?
Кто-нибудь помнит, чем пахло внутри телефонной будки зимой? Этот тяжеловатый, металлический оттиск сотен и тысяч рук, пальцев, губ, смешанный с непременным аммиачным духом и запахом перегара, подтаявшего снега, резины и чьих-то чересчур сладких духов.
Кто-нибудь помнит треск и гудки, звук брошенной трубки? кто-нибудь помнит монетку, рычаг? Как правило, последнюю, вот проскальзывает она, проваливается в желоб, скатывается и звякает там внутри, и это весьма драматичный момент, во всяком случае, в этот вечер, ноябрьский или февральский, неважно, потому что за пределами разогретой отчаяньем будки темный, враждебный мир, и только лишняя двушка, — скажите, у вас найдется лишняя двушка? — и только лишняя, закатившаяся под подкладку или случайно обнаруженная на истоптанном полу, — еще не веря собственным глазам, вы нагибаетесь, удерживая мокрую варежку в зубах, и вновь вращаете диск, тот самый номер, который, конечно же, вряд ли когда-либо вспомните, в веренице других, важных и не очень, — номеров, букв, паролей от ящиков и страниц…
Одно маленькое письмо, одна короткая телеграмма, пустой зал главпочтамта, массивная дверь, шершавая бумага, перо с ворсинками, чернильница, всего несколько слов, которые пишешь и пишешь, комкаешь, швыряешь в корзину, и, расправив новенький бланк, выводишь то самое, помнишь?
Одно.
* * *
Долгосрочные обязательства вынуждают меня, — эту фразу некто неслышимый и невидимый произносит вместо него, и вот он, ссутулившись под грузом усвоенного в некие пещерные времена, идет вдоль чего-то там. Он всегда вдоль, вдоль трассы, пешеходной дорожки, аллеи, на которой аккуратно выстриженные деревца и бесстыже-прекрасные, почти вульгарные магнолии источают запретный аромат, которого по идее и быть не должно в его системе координат, а вот поди ж ты, цветут, выпуская хищные свои мясистые отростки, — он идет вдоль, не отвлекаясь на подробности, застегнутый, отутюженный, в чистых хлопчатобумажных носках, в недорогом и немарком костюме, немодных, но приличных штиблетах, — вдоль чего-то там, не отклоняясь от прямой, пренебрегая переулками, дворами, — во дворах пахнет жареной рыбой и воскресными обедами, канализацией и переполненными мусорными баками, а на аллее прохладно, почти стерильно, сонные мамы с колясками и дети, словно пестрые маргаритки, усеяли газон, — долгосрочные обязательства, — о, за этой фразой поколения серьезных, добродетельных горожан, выстроивших систему запретов, правил и исключений из них, — наверное, в порядке исключения невзирая на все «но», «однако», «разумеется», случается весна, а вслед за ней лето, и маленькие разрешенные удовольствия в виде холодного брикета сливочного пломбира и щекочущей небо газировки, и непредвиденные — в виде поездов, стучащих колесами, толстых стекол, за которыми чужая жизнь разворачивается, будто добротно выписанное полотно с тускнеющими линиями и красками, наложенными грубо, неровно, сочно — курица, облепленная пергаментом, расплывающиеся пятна лиц, пылает помидор на белой тряпице, подрагивает подстаканник, — в виде срывающего шляпу шквального ветра и запаха речной воды откуда-то вдруг, и воспоминание о переполненной пригородной электричке, потных и загорелых дачниках, о бумажных листах, которые, самостоятельно перевертываясь, сулят блаженство неведения и таинство познания, но — долгосрочные, увы, обстоятельства, обязательства, — внезапному поддавшись порыву, он расстегивает верхнюю пуговку сорочки, высвобождая тощее безволосое горло с выступающим кадыком, — петля тугая, слишком тугая, — не выдержав напора, пуговка отскакивает и, очертив сложную траекторию, исчезает в придорожной пыли, — оглушительный аромат магнолий, их ядовитые листья, схваченные загаром спины, ключицы, подмышки, — они обступают его, нелепого, в шляпе и отутюженных брюках, щекочут, хохочут, запрокидывая растрепанные головы, — ему тесно, душно, стыдно, неловко, как будто влажный юношеский сон ворвался в размеренную упорядоченную жизнь с завтраками, обедами, вечерней газетой, в которой каждое слово выверено, проверено, пристойно, уместно, — обстоятельства, обстоятельства, обязательства вынуждают, — шепчет он, прикладывая руки к впалой груди, провожая взглядом проплывающие в розовом закате деревья, крыши домов, поезда, — опускаясь на свежевыкрашенную скамейку ядовито-зеленого цвета, он срывает ботинки, носки, — вздрагивая от прикосновения острых травинок и мелких камушков, пренебрегая прямыми углами, светофорами, поворотами, законами земного притяжения и миропорядка, в измятой сорочке, босой, помолодевший на тысячу лет, он летит.

* * *
Время на Андреевском остановилось. Остановилась и я. Часы, разложенные на капоте старого автомобиля, старинные и не очень, а также те, которые красуются на моем запястье, показывают одно и то же время — последние мгновения августа, залитые солнцем улицы, подрагивающие тени на стенах домов. Время остановилось, оно хочет остаться в этом дне, в последнем субботнем дне уходящего лета. В воздухе — прозрачность сентября, — ясность, осознанность, если хотите, зрелость. Нет места иллюзиям. Зато сколько свободы! Рыжеют, золотятся деревья и купола.
— скажите, почем ваши шляпы, мадам?
— по деньгам, мужчина, по деньгам!
Немолодой мужчина и средних лет дама, — типичная «тетя Роза», жгучая брюнетка с такими глазами… и подвижным ярко накрашенным ртом.
— я семь лет не был в ваших краях, я семь лет не был на Подоле…

* * *
Утренний Булгаков совсем непохож на вечернего, — отмечу, нечасто мне удавалось бывать здесь по утрам, — половицы поскрипывают, окна акварелью нежнейшей размыты, подышать разве что, и проступают картины одна сладостней другой, — будто по мановению волшебной палочки исчезают новостройки, лишь купола, склоны, прозрачность, синева, небеса барашками скатываются к самому Подолу, рукава Боричева Тока раскинуты небрежно, вдоль швов ветер гоняет ворох листвы, усмехается Воланд, намекая на условность дат и времен, имен, наименований, так хочется бродить, по буковкам, растягивая звук, внимать шелесту, ветру, вывескам, влюбиться, наконец, намертво, в этот город, утро, день, познать его еще и еще раз, будто ненасытный любовник, истерзанный чувственным томлением, — но ускользает утро, да и день утекает сквозь пальцы, унося лица, события, сны, и только ступенька, — вот эта, — видите? — глаза ее светятся, лицо молодеет, нечто экстатическое проступает в тонких морщинках вокруг глаз и подвижных губ, — это Его ступенька, нижняя и вон та, верхняя, — и только ступенька эта, пережив великое переселение народов, исчезновение империй, материков, стоит себе и стоит, держится.

* * *
Приступ летней тоски неотвратим.
Ее невозможно сравнить с осенней хандрой или зимней депрессией.
Нет. Летняя тоска сродни апофеозу, финальному аккорду, который стремился к разрешению долгие месяцы, дни и часы, и вот, наконец, грянул, рванул и… застыл, сраженный собственным величием, всеми этими придыханиями, сопутствующими началу лета, мареву, алым закатам там, за темными силуэтами новостроек, удушливому ветру и ветру, несущему прохладу и умиротворение.
Лето. Оно вот. Буквально уже. Уже виден край его, пока еще там, вдалеке, брезжит небрежно подшитый подол ситцевого платья, выгоревшего, стиранного не раз, впитавшего жар, воздух, тополиный пух, сладкие капли плодов абрикоса, едкий вишневый сок, — трепещет на ветру, прощаясь, отважно встречая первые капли холодного дождя и пронизывающего ветра.
Это когда еще будет.
А пока… послеполуденная сонливость, русский шансон за окном, непременный атрибут летнего дня — истаивающий аккорд в доме напротив, нет, если еще раз услышу «Битлз» или Руссоса, я не выдержу, душа моя не перенесет полузабытого рефрена, уносящего лет на …дцать назад, в беспечные (их принято называть беспечными, но какая беспечность, — выпускные, вступительные) дни и вечера, — оторвав взгляд от разбросанных конспектов и билетов, скользишь по распахнутым окнам, пытаясь распознать источник звука, саднящего, дразнящего, от которого сердце, сжимаясь, посылает тревожный и сладкий сигнал…
Приступ летней тоски неотвратим, как старый шансон из окон такси, вокально-инструментальный рок, преследующий годами, из-за угла, точно штык, на острие которого нанизаны клочья воспоминаний, обрывки, фрагменты, — снов, влюбленностей, юношеской тоски, неоправданных ожиданий, сбывшегося вопреки и состоявшегося благодаря.
Вот и лето пришло. Вот и лето прошло. Пришло и прошло. Как похоже, как неизбежно, — колесо обозрения в парке, лесенка с нерешительной, скованной страхом и восторгом ступней, обутой в красный сандалик, — головокружительный полет над городом, — там вдали, за рекой, загорались огни, опускался вечер, верхушки тополей внизу, щекотка предвкушения, укол внезапной, медленно разгорающейся тоски? ностальгии? — по тому, что, казалось, манило, и вдруг осуществилось, — как этот полет, — корзинка останавливается на уровне шестнадцатого, положим, этажа, покачиваясь, колыхаясь, и, вздрогнув, медленно, сантиметр за сантиметром, плавно опускается — земля приближается, выгибаясь, очерчивая линии, углы, силуэы, обозначая слова, звуки, паузы между ними, проявляя цвета, оттенки, полутона.
Лето. Пусть оно будет долгим, пусть сбудется обещание бесконечного путешествия, праздника, не обозначенного датами, но исполненного волнующего предвкушения и светлой грусти.

* * *
а к ночи опять что-то завыло, заскрежетало снаружи, — ветер, рвущий одежды и душу, забирается бесцеремонно во все щели, — сквозняк гуляет по коридору, окна дребезжат, а к утру вновь активизировались наши, местные, из гаражей — подтянулись, голубчики, первой проснулась Тамара Иерихонская Труба — предвестник кошмаров, местная кассандра — в чернобыльском году было ей не так много лет, но голос не уступал сегодняшнему, — мужицкий, скрипучий, такое бесконечное лалала без пауз и полутонов, — леса горят, — оповещает она на одной сварливой ноте, — леса горят, — кричит Тамара, и вторят ей местные завсегдатаи нашего мусорно-гаражного кооператива, — получается такой тоскливый нестройный хор, хоррор, визгливый кордебалет, от которого веет сами понимаете чем, и от которого не провалишься в сладкий предутренний полусон, — леса горят, дымок тянется зловещий, проникает в уши, в поры, — яростные порывы ветра раскачивают диван, люстру, потолок, — закрыть окна, — вопит кассандра во всю мощь прокуренных легких, — ходила в мини в том самом году, сына за руку через дорогу в школу, молодая была, с загорелыми ключицами, с мужицким темным лицом, не лишенным своеобразного шарма, — на что мужики, кричала, я одна, одна, на стройке вот этими вот руками, и рукав закатывала, — под темной прожаренной равномерно кожей мускулы перекатывались (гидропарк, русановская набережная, воскресенские пруды, золотая насыпь Довбички, гладкие молодые ноги, покрытые пшеничным пушком, муж, с которым уже, которого уже, но иногда, кроме остервенелой ненависти, случались еще приступы внезапной не нежности и уже далеко не страсти, а так), и темный сжатый кулак, и луженая глотка, сорванная в борьбе за элементарное выживание, — закройте окна, — вопит, — заткните щели, — я и выглянуть боюсь, та ли это кассандра или другая, но голос тот же, не оставляет сомнений и надежд, во всяком случае утро начинается с него, с гаражного лая и вопля, однообразно-тревожного, — лалалала

* * *
В общем, они так и не уехали.
Отчего же вы не уезжаете? — встречные делали «большие глаза» и, вздыхая, добавляли, что как ни крути, а ехать надо, — на что пожилой джентльмен, о длинной и прекрасной биографии которого я хотела бы поведать, да не смею, не смею врать и придумывать, и подменять события чужой жизни циничным литературным веществом, которое никак не заменит живого ума, интонации, выражения глаз, легкого грассирования, особого движения, которым приподнималась шляпа, — встретиться с ним многие почитали за счастье, особенно, подозреваю, слабый пол, — немолодой, очень немолодой мужчина с тростью, в длинном плаще совершенно не советского покроя, идущий за покупками, — допустим, бутылкой кефира, пачкой сливочного масла, — нет, увольте, мне сложно вообразить его с бултыхающейся авоськой, возможно, она сопровождала его в иные дни, но абсолютно не искажала, не добавляла и не отнимала, потому что истинный джентльмен даже в бушлате (кацавейке, тужурке) остается таковым, — но в кацавейке я его не видела, а только в пальто или в плаще, либо в светлом пиджаке и широких (сюда просится слово «парусиновых») брюках, — Марк Соломонович (назовем его так), — отчего же вы не уезжаете, дорогой Марк Соломонович? — всплескивая для пущей выразительности ладонями и озираясь, неистовый собеседник в притворном участии и даже где-то праведном гневе обращался к нему, шествующему с неизменно приветливой и ироничной улыбкой, узнаваемым наклоном головы (чуть набок), со смеющимися глазами еврейского (совершенно излишняя подробность в свете вышеперечисленного, не так ли?) мудреца, зарабатывающего на кусок хлеба с маслом исключительно частной практикой, — отчего? — домогался ответа распаленный сознанием собственной правоты собеседник, и застывал, сраженный учтивым, но достаточно твердым ответом, — я на вокзале уже вчера, молодой человек, — уже или еще, не суть важно, но воображение мое услужливо дорисовывало вереницу идущих в неизвестном направлении людей, — с баулами, докторскими саквояжами, чемоданами, авоськами и картонками, — вереницу пророков и мудрецов, канторов, раввинов, водовозов, менял, адвокатов, гинекологов, зубных техников, скрипачей, их жен, родителей, детей, старух в инвалидных креслах, канареек, сверчков, — я на вокзале уже вчера, молодой человек, — невозмутимо приподнимая шляпу, Марк Соломонович прощался и тростью ощупывал следующий шаг.

* * *
Жара, жара, жара. Ветерок шелестит по окраинам, а здесь, в центре города, даже тени застыли, будто стрелки на циферблате, не в силах сдвинуться с места, только время, неумолимое время сдвигает их, проводя четкие линии, уходящие за крыши домов. Во двориках, за сумрачными арками, скрывается прохлада, но и туда врывается духота раскаленных улиц, проникает в окна, ударяясь о стены, покрытые многозначительными символами и узорами, — это время, это время, детка, — оседает фундамент, запахи въедаются, не выветриваются, — как и воспоминания о них, — пожалуй, они живут дольше нас, и возвращают в тот самый день и час, о котором мало кто помнит, — час или день твоей жизни с вплетенным в него орнаментом, никогда не повторяющимся, ни разу, — с гулом площади за спиной, с последним лучом солнца, полирующим и без того огнем горящие купола, — на улочках, стремительно взбегающих вверх, главное — дыхание, его должно хватить до самого конца, до верхней точки, на которой линии, пересекаясь, образуют новый уровень, со своими подъемами и спусками, дворами и стенами, — не стоит искать в этом дополнительный смысл, кроме того, что уже существует, — из пункта А в пункт Б, — главное, дыхание, его должно хватить, и тогда наградой идущему будет вечный сквозняк Андреевского, волнительная окружность Пейзажной, — овраг, уводящий вглубь, — туда не проникает равномерный жар, там спасительная близость еще живой травы, не выгоревшей добела, там шум дубрав и шелест листьев, и близость следующего уровня, он называется Подол, — стрекочут швейные машинки, выделывается кожа, сохнет на перилах, прикидываясь диковинным зверем, там перелицовываются платья, там истории проступают из неровных стен, требуют внимания, тишины, там обувные картонки со старыми желтыми снимками хранятся в чуланах, там оплывает янтарная слеза, стекает по синей кайме нарядного блюдца, там юные пастушки печалятся за дверцами серванта, шанхайские болванчики покачивают круглыми головами, храня фарфоровые тайны под кожей сонных век, — там лица, голоса, жесты, за поворотом худая женщина ведет за руку девочку, в другой руке у нее узел, саквояж, еще узел, — она возвращается домой после долгого путешествия, слепые окна домов приветствуют ее, могильная прохлада подвалов, склоны, спуски, колокольный звон, расходящийся вширь, уходящий вглубь, обещающий защиту и утешение, и сохранность мира, в котором согбенные старики прозрачными пальцами водят по ветхим страницам, поют, бормочут, раскачиваясь, и тени колышутся в такт, и мелодия эта бесконечна и стара, как эта улочка вдоль военной части, за которой арка, дом, двор, — все как было, все как было, и молитвенники лежат, развернутые на той самой странице, и куклы с вытаращенными пуговичными глазами, и лежащий на боку волчок под портняжим столом, — там мальчик сидит, прячась от наказания, там мальчик, обхватив руками плечи, сидит и видит все, о чем не смеют рассказать брошенные впопыхах вещи, — он просидит так долго, очень долго, пока не станет древним стариком с пыльным молитвенником, в котором истории, сплетаясь, поведают про овраг, тишину, спешку и неспешность, про дыхание, которого должно хватить до самого конца, про солнечный луч, полирующий вечность, стирающий следы, запахи, воспоминания, — оставляя единственное, пожалуй, — дорогу, которая не заканчивается никогда.

* * *
Утро прекрасно несуетностью.
Чашка кофе у распахнутого окна — будто приглашение в день, полный исполненных обещаний, предвкушений, растянутых часов и минут, — листья трепещут, все подернуто ржавчиной, — вчерашней позолотой, сегодня уже намокшей, отяжелевшей, но от этого не менее прекрасной, — ну вот, утро воскресного дня наступило, я делаю долгий глоток и прикрываю глаза. Утренняя сутра, таинство постижения, блаженство неспешности.
Резкая трель звонка.
На пороге — Верочка. Ну, та самая, «кошачья мама, выбранная богом».
Верочкины визиты всегда неожиданны. Они застают врасплох. Особенно меня, убежденную сову, часами медитирующую в одиночестве.
Пыхтя, Верочка боком протискивается в дверь, — держи, — задыхаясь, протягивает увесистый пакет.
Что это, — обреченно интересуюсь я, понимая, что время утренней истомы и исполнения обещаний подошло к завершению. Кофе, в общем, выпит, — в окне — конец сентября, налицо признаки зрелой осени. Интенсивно облетают листья. Птицы спешно покидают обжитые места, в поисках, разумеется, тепла, свободы (пусть иллюзорной, но тем не менее) и мимолетного счастья.
— Это земля, — строго отвечает Верочка, — это земля, — и, уловив выражение суеверного ужаса на моем лице (с остатками былой неспешности и блаженного постижения), добавляет примирительно, — ну, удобрение. Это хорошая земля для цветов.
Я с облегчением выдыхаю, — все-таки удобрение цветам полезно, и добрый шмат жирного чернозема всегда в цене, — обхватив пакет ладонями, бережно отношу в лоджию, к цветам, избалованным долгим теплом бабьего лета.
Хорошая земля всегда в цене. Ее никогда не бывает много, — ее всегда именно столько, сколько необходимо. В данном случае, тоскующим цветам на подоконнике.

иллюстрации: Никита Власов

Про автора: Каринэ Арутюнова — автор прозаических сборников «Пепел красной коровы» (Москва, «Азбука-Аттикус»), «Скажи красный» (Спб, «Астрель»), «Дочери Евы» («Астрель»), лауреат премии Андрея Белого. Родилась в Киеве. В 94-м репатриировалась в Израиль. С 2009 года обитает в Киеве. Публиковалась в «Зарубежных записках», «Иерусалимском журнале», «Сибирских огнях», «Волге», «Крещатике», «Интерпоэзии», в «Антологии странного рассказа» и в литературном альманахе «Все включено. Дайджест прозы 2012 года» (Спб, «Астрель»).

рейтинг:
4
 
(4)
Количество просмотров: 2783 перепост!

комментариев: 0

Введите код с картинки
Image CAPTCHA

реклама




наши проекты

наши партнеры














теги

Купить сейчас

qrcode