шо нового

Арабески эроса
 
15:24/21.06.2015

Сергей Соловьев (Киев – Москва – Мюнхен – Гурзуф)


Арабески эроса

* * *

Кто эта женщина с маленькими предлогами
легких ладоней, будто вода ушла,
тихо так, с маленькими подлогами
слов, слов, слов… без окна. 
Но не повернуть голову, не увидеть губ ее,
хотя вот они, так близко,
будто они его. Небыль идет на убыль,
и проступает женщина. Из переписки.
Вот она, на остановке вошла, села рядом,
неузнаваемая, но и голову не повернуть,
запах такой, как из дачного сада,
даже не запах такой, а путь
к этому саду ночному в детстве.
Они продрогли, номер в каком-то замке,
она так легко предлагает ему раздеться,
и он раздевается, пена, ванна… Повадка самки,
когтящей нежность, незримую, у черты.
Лишь ноздри, губы и взгляд прямой, но
слегка косящий, меж «ты» и «Вы».
Сугробы пены, следы промоин —
от взгляда? тела? ее руки?
Стоит у края, одна рубаха
на ней, белей того, во что он обряжен,
и водит взглядом от пят до паха,
и распускает его как пряжу.
Но есть и третий, он что-то помнит,
он там, вдали, но и между ними:
мол, часа нет, как они знакомы,
то есть мы. Он проходит мимо
всех шести зачехленных чувств,
он не видит себя во сне,
и не понимает, чью
с ним он делит судьбу. А с ней? —
этой худенькой женщиной-мальчиком
с этой колкой стернею волос,
с этой жаркою дрожью запальчивой,
с этим телом, сошедшим с колес… —
чью судьбу? Отвернувшись к стене:
как ботиночки те, нелюдимы…
Нет ее. Лишь рубаха во тьме
в этом замке с отклеенным гримом.
Нет ее, только тьма. И одними
вдруг губами она ему: встань! И
он из пены встает,
и вся жизнь, как книга,
с рассыпанными листами —
ни прочесть, ни собрать.

* * *

Она казачка, она сабля в сапожках. Она
как рассеченный воздух взблескивает
и уходит в нижние земли:
у нее в межножье они — нидерланды.
А голова — во ржи над пропастью.
Не дорожить, освобождая себя как место
«так приходящему». Рядом с ней
авантюра — старая дева с чулком в углу.
Она смеется, ей не нужен язык.
У нее подмышки пахнут марихуаной.
А сосочки — паиньки, те еще.
И мальчишечьи бедра, 35-й размер ноги —
знай наших! Она смеется, с этого начинается.
А глаза монголки, глядящей в угли,
и губы — те, что мучить и мять, и пить...
Она смеется, снизу вверх тебя обживая.
Маленькие ее кисти, как карты сибирских рек,
а в ладонях — тишь, лето. Она крадется
ими к тебе. Она вьется веретеном под тобой,
как соболь, играя, прощаясь с жизнью.
После близости с ней мир теряет свои очертанья,
надевая что под руку. Вот окно в ее трусиках,
а кровать ушла. Она мать. Она — ждать и море.
Она случай, внутри нее влажный луч.
Она может сама, без рук, вызывать оргазм —
в любое время и сколько хочет.
Это как с будущим, говорит, оно здесь,
и смеется. И вот здесь, —  раздевая тебя
и унося в себе. Ее возраст не совпадает
с кольцами годовыми. Она мать и мальчик
за внутренней ширмой. Не женщин любит она,
а воду. Примеривает ее как одежду,
и, видно, жила бы в ней, но там нет —
щелкает пальцами — да, мужчин.
Она отпускает деньги легко на волю,
и они возвращаются к ней с детьми.
Воин она, только с кем воевать, когда один?
Да и поле — чтобы лежать там, раскинув руки
и, прикрывая глаза, ждать, ждать, ждать,
и в одном прыжке — взять. И выпустить,
не дорожа ничем. Да? Как бы не так!
Она смотрит на море поверх бокала,
пригубливая и забывая о нем. Как кошка,
ее прошлое бродит само по себе
и, возвращаясь, о ноги трется.
Не замечает, встает, уходит  —
как свет сквозь воду  —
в себя.


* * *

Смешно, но повторю, хоть имя — «дилдо».
Як дiд на хуторе и дева-дылда — в одном.
Давай себе их вставим — дел-то, и пойдем
на… подожди, — торжественный прием.
Но лучше с батарейками, чтобы туда-сюда,
и легонькой трясучкой там… Ну, как кому.
Ты будешь целомудренна и чопорна, и ум
снаружи, а внутри — хамам, и десять турок.
Я буду твой Свидан, начитанный и нежный.
В гостях мы светский разговор, как «мурку»
подпоем. А там, внизу, меж ног — кромешно
счастье, страшно и светло, и бесы к окнам
прильнули: окон нет — лишь голый Лейбниц
и монады. Лимонаду — детям! Богмой, как нам
нестерпимо там! Я чувствую обвал поленниц 
в тебе — по голосу. И тишь. И солнце в дождь.
И вновь дрожит улыбка. Губы — смех, и грех.
Чуть выгнуты. Как тело… Днесь нам даждь!
Я помню, как на поезд опоздали, он — тю-тю,
ты охнула и кончила. Обнял. Вот так и надо —
от слов, пейзажей, поездов и, ладно, от кутюр,
и зачинать полянки, буквы, дольней моды
содроганье, и ангелов полет, и машинистов.
Признайся, ты не гоминидка, ты семейства
оргаистичных, типа «ааа!», и влажно-мшистых.
А я — тип wordовых, но, как и ты, не местных.
Вот интересно, как у космонавтов на орбите
происходит близость? Мы пробовали, совесть
чиста: анофелесов танец. Был бы рад Овидий.
Наркоз метаморфоз. И поз. И невесомость.
Потом приход сестер с веревкой: Тяжесть
и Нежность. Ну поцелуй сосочки-черевички,
шепчешь, а я в твоем изножье: не натешусь,
дую в щель, как дух святый, потом за щечки
трясу, и марсианка все лепечет, все худеет…
И маленькая шишечка вверху там, как у дея!
Ну что, любовь, идем мы на прием? — святыни
попраны. К утру мы — как горшки на тыне.

* * *

Дождит, пространство между нами не простаивает.
Птицы в себе сидят, как в концертных ямах,
настраиваются, деревьями-меломанами обрастают.
Жду тебя, думаю о последних минутах Омар Хайяма:
взял он книгу ибн Сины «Об исцелении» и открыл
на главе «Единое во множественном», и отошел,
заложив страницу золотой зубочисткой,
тихо так отошел меж раскинутых крыл.
Семь дней я творил тебя, отворял. «Хорошо!» —
как явствовало из моей записки,
вложенной трубочкой в твои ложесна,
похожие на сведенные ладони,
в которых… я бы сказал, теперь — забриски
поинт. А была весна
на заречной улочке. Где ж ты там ходишь, доня
омута, инок страсти, страстотерпица-изуверка,
булочку ешь? Ветрено. Баржа ржавая, как щеколда
в берег вдвинута. На мосту стоишь ты, наверное,
вдаль смотришь, Ножки сжаты твои, рощи голы…
А записка? Или вынула, влажную,
нечитаемую, как те двое — с ангелом у ворот?
Дурачок, обнимаешь меня, давай ляжем.
В Боге, шепчешь на ухо, не инсталлирован word.


* * *

Думал, не спал, и вот что решил, моя райская безвременница.
Смастерю-ка я для твоего ложесна маленькие часы с птичкой
из нежного эфемерного материала, и будет оно именинницей
каждый час, твое гнездышко. А я — как сверчок за печкой.

То есть, ты понимаешь, вначале мандраж, легонькая вибрация,
с которой всё бессмысленнее бороться, и вдруг вылетает птичка,
трепещет, бьется, как мотылек на свет. Скажешь, ни богу свечка,
да? Особенно там он рад, у пипочки под козырьком, стараться.

Но это еще не всё. Я думаю, как озвучить эти сигналы-сроки.
Можно бы и «ку-ку». Или трелью, доводящей тебя до прощанья
с разумом и частичным его возвращеньем, когда свистнут раки,
но о них я еще не думал — ни в целом, ни о локусе размещенья.

Моя мысль пока поднимается выше — к двум твоим полумерам.
Видно, тебе придется теперь надевать — не пугайся — лифчик,
пусть тебя назовут на своем языке ненасытные красные кхмеры —
двое их, к двум сосочкам припавших, и будет им не в чем

себя упрекнуть, изводя тебя попеременно и разом. Тут важно
настроить их правильно: две батарейки на «косточке», таймер.
Следишь ты за нитью? Два кхмера-гурмана и птичка. Тревожно
мне что-то. От пят до волос ты исполнена дрожи, но втайне

от прихожан супермаркетов, улиц, дождя, и в руке твоей зонтик
(соврал я), бежишь, как десантник: Россия, Лорелета, алетейя —
шепчешь (опять соврал)… Разлука наша — пытка, райский садик,
и змий в нем все поёт, поёт — и яблочко летает.

* * *

Между кухней и спальней залег я, последний индеец,
снизу вверх караулю тебя, бледнотелая конквистадорка,
твои ноги-дороги когда-нибудь где-то сойдутся — надеюсь,
надо мной. Я готов, я во тьме — как подсобка залег Военторга.
Ты — Колумба дитя, сапожок между ног у тебя там гишпанский,
а в руках — кастанеды, и сны твои благоуханны, как лунная клумба
конопли. Я твой скальп с париком и ажурный набедренный панцирь
достаю по ночам и читаю, пока за окном ты волшебною лампой
проплываешь, и тени нас пишут на стенах. Пила ли ты кровь —
ту, которую я приготовил? А руки — в той рощице жизни,
не придуманной нами, — собрала ль? А сердце? Укрой
меня кожей своей. И не скажешь: нашлись мы.
Счастье кличет беду, и в меду эта жалость.
Кто на белом лежит? Это мы — в кулачок
тихо сжались. Дунь, колдун-дурачок, —
он не нами откроется, дунь.

* * *

Она любила в сексе быть мячом крученым
у игрока, и улетать в ворота. А он финтил.
Любя венчала, она неизреченным ртом кричала
под ним, а он любил драматургию, уходил в поля —
но как бы. И возвращался не один. Природа
скачков не знает, Лейбниц говорит, ля-ля не надо,
моя монада, сладчайше незаметны переходы
по лестнице витой вокруг пролета в мире без дверей
и окон. Он чувствовал ее во тьме как перекаты
реки. Которой вдруг не стало. Волны дней.
И как садок вишневый коло хаты —
ее белье на спинке стула.


* * *

Куда бы отправиться, где ни человека,
ни следов его течки?
Куда, любимая?
Женщины, говорит Чехов,
делятся на тех, у кого губы сердечком,
и у кого колечком — как у налима.
Да, а еще есть — бантиком.
И летуче-красным полумесяцем.
А у испанок ножки, как у сервантиков…
Куда же поехать нам, чтоб не повеситься?
Я на краю света кружил бы тебя, как ветер
листок. Только где его сыщешь на этом?
Да и на том — встретят нас, как в Пхукете —
все включено. Мир, как песенка, спет, и
спит. Мы по лесенке видов с тобой с ума
будем тихо сходить, предаваясь любви,
и она — рот сердечком — допьет нас до дна
золотого, как небо, аи,
и прошепчет с улыбкой: куда б отправиться?..
Писаная красавица
жизнь прошла: «Кому
что, — обернулась, — нравится,
а мне — осень в Крыму».

* * *

Загнана счастьем, себе дороже,
лишаясь ненужных чувств,
она обретает себя, облетев до дрожи,
и движется дальше, сводя в ничью
с жизнью, обе они никто, осталось
красть себя друг у друга — уже не здесь,
вся она — восемь строк о страсти,
те, которые не прочесть.
Она выпрыгивает из окон
всех своих тел, она втроем —
бабочка, червь и куколка-кокон
одновременно. В ком
же душа из них? И в помине
нет ее, кроме той, во тьме,
скрипочки... Паганини
страсти, она изводит себя на одной струне
и рвется, с собой срастаясь
на верхней ноте, и снова вниз,
туда, где страсть окунает в старость
горящий коготь. Она из праха, из глины, из
его ребра, и дрожит в простынке
скользящей пены, сквозящих дней,
как парусок, а он пустынной
ребристой лодкой плывет под ней.

Об авторе: Сергей Соловьев — поэт, художник. Родился в 1959-м в Киеве, окончил филологический факультет Черновицкого университета, учился живописи в Киевском художественном институте, работал художником реставратором монументальной живописи в храмах Украины. В середине 80-х создал поэтический театр «Нольдистанция» (Киев). В середине 90-х основал литературно-художественный журнал «Ковчег». В 2000-м — автор архитектурного проекта метагорода «Фигура Времени». В последние годы наряду с литературой занимается визуальными практиками (живопись, графика, фотография), выставочной деятельностью в Западной Европе. С 2005-го — редактор альманаха «Фигуры речи» (Москва). Член СП России и Русского ПЕН-центра. Стипендиат министерства культуры Баварии, Гете-института (Мюнхен), Фонда Ядо (США).

читать далее

рейтинг:
0
 
(0)
Количество просмотров: 4058 перепост!

комментариев: 0

Введите код с картинки
Image CAPTCHA

реклама



наши проекты

наши партнеры














теги

Купить сейчас

qrcode